Краски орали. Беззастенчиво, нагло, навязчиво. Не с желаньем сказать что-то важное, тронуть сердце и душу, подарить красоту, устремить за пределы себя, укрепить и возвысить — иль растрогать до слёз; не с надеждой погладить, помочь, поддержать, если мука внутри, — иль создать эту муку, коль дух зажирел, позабыл свою суть, растворился в быту — и заставить его через муку взлететь над собой — и дать силу и волю для взлёта. Очень многое может искусство. Подарить рай и ад, боль и нежность… Но здесь! В искорёженных формах, резко, грубо, почти непристойно орущих мазках выражалось одно: «Ощутите, как я нестандартен! Как свободомыслящ и смел! Кто посмеет швырнуть в меня камень, признаться в отсталости и ретроградстве?.. Не осмелится! Косо посмотрят, не примут в свои. Не нравится полузапретное? Значит, не наш — по разряду сантехника или тётки из очереди — будь хоть трижды профессор!» И проходящие не смотрели — взирали — с понимающим и глубокомысленным видом. Крикни кто: «Король голый!» — брезгливо поморщились бы, как аристократы на издавшего неприличный звук простолюдина, — а то и вообще записали б — в стукачи — не стукачи — но в серые и малоприятные личности, поддерживающие официальную, осточертевшую всем линию… Как будто демонстративное несогласие — это уже Искусство.
Я жалел о потерянном времени. Но, уж если попал, — осмотрю до конца. Всё ж — итог человеческой жизни. И друзья молодцы — как ни трудно, но выбили зал — захудалого клуба, но — зал! Через год после смерти. На месяц всего. Одолели преграды. Смогли. Молодцы! Мне таких бы друзей!.. И любому — таких бы друзей!
Я случайно попал. Попытаюсь войти в его мир. Здесь — обрывки бесед посетителей, лист с портретом и краткой историей жизни, фотографии — детство, война — капитан рядом с пушкой — и слова «На Берлин!». Дальше — мирное время — художник в картинном берете, им расписанный клуб — скучновато, безлико, стандартно. И, наверно, картины на стенах — попытка прорваться сквозь эту безликость, возгласить своё слово, сверкнуть — и как жалко, что нечем! Яркость красок, крикливость? Да смешай павиана с павлином — тут и ор, и узор — только глупо и скучно — лишь режет глаза… Не брюзжанье, не ненависть к жанру. У другого — с талантом и вкусом — может быть необычно, феерично, блестяще — или страшно до дрожи. Может душу задеть, — в обобщённой, лишённой детальной конкретности форме, выбить — словно резцом на граните — суть эмоций, влить её в аксиомы, обнажить арматуру, скелет — и с неистовой силой обрушить на нас, с хирургической точностью — в нерв — чтоб до боли, до крика! И, наверно, художник хотел. Но — никак. Подражанье, натужность. Не на мой, может, вкус?.. Для себя я решил, а учить никого не хочу. Только жаль, что на это — вся жизнь. Невольно меряешь на себя. Мой же возраст — не пенсия, но уж мысли о ней. Мне — недавний инфаркт, ему — гроб. И осталась лишь эта мазня… Хоть бы что-то живое! Ну хотя бы с войны — там, где всё обострённо, на грани… Неужели и там — эта ложь пред собой, нарочитость и красок, и форм? Нет. В каком-то углу робко прятались десять — пятнадцать рисунков тех лет — небольших, без изысков — и, увы, никаких. Хотя, конечно, для фронтовых условий и не профессионала — нормально, а людям, изображённым на портретах, — приятно. Но как произведения искусства… Без таланта, хоть лоб расшиби, ничего не создашь. Жаль беднягу… Понимал ли он сам?