И я задал вопрос — и, с печальной улыбкой — ответ: «Был. Викентий Андреевич. Как сказали б — „из бывших“. Умирал в нашей клинике. Без единого шанса. Возраст, ветхость, болезнь. Из других бы — пинком — подыхать — чтоб не портил отчёт. А у нас — помогали живым до конца — и старались отсрочить конец. Как могли. Заикнись чей-то рот об ином — оказался бы сам за дверьми. Да ещё без зубов… Это я чересчур — только Фёдор был крут. Но терпели — ибо резал такое, что не резал никто. И у очень высоких персон. Академик наш тоже таков. И, хоть всяких мерзавцев хватает — проявляет и волю, и власть, не даёт развернуться. И у нас всё достойно. Как должно быть. Как до́лжно. И вообще — человек и хирург высшей пробы. А что славою горд, ненавидя льстецов, — так за дело она! Заслужил. И ещё продолжает крепить. И когда критикуют зазря, он — изысканно-вежливо — но от этого вдвое больнее! — так отхлещет словами! И с годами — сильней. Всё боится: неужто и вправду сдаёт? Нет, надёжны и ум, и рука — только сердце слабей — и чуть меньше стоит у стола. Но уж сделает лучше других!» И с таким уваженьем, дочерней любовью говорила о нём, так светилось лицо! «И уж вам расскажу: были, были ошибки — как у всех — только меньше стократ. И как их признавал! Желторотому мог принести извиненья публично, хоть кипело внутри. Но красиво, достойно. Справедлив, хоть не мягок. Вот такой Человек!.. Извините! Я о нём бы часами могла говорить. А сейчас разговор о другом — и ведь тоже часами могла б! Старичок он — прозрачный, почти неживой — но казалось — сияет свечой. Словно облако света вкруг скорбной кровати. И в словах — продолженье лучей. Словно нить из Эллады, позлащённая пышной красой византийских икон, напоённая мудростью книг и дыханьем изысканной речи — протянулась в наш плоский, разодранный век. И не верил он в Бога — а сияние шло всё равно. И со мной говорил — почему-то со мной — и так грел этим душу, что решилась, сказала ему. И он тихо погладил меня невесомой рукой и шепнул: „Благодарен судьбе, что увидел тебя. А вдвойне — что узнал, каков он — врач, лечивший меня. Оказавший мне честь. Береги же его! Береги!.. Очень тяжко ему“. Не сказал он последних трёх слов, удержал их в себе — только я поняла… Не смогла уберечь, не смогла!» — и руками зажала глаза, чтоб не видеть мне слёз, и утёрла платком — а потом продолжала: — Только он умирал. Превращался во свет. И, пока ещё был во плоти, завещал мне свою библиотеку. Нет, не акт составлял — слишком поздно подумал о том — а почти что с последним дыханьем шепнул: «Не успел завещать. Жить надеялся, жить! — хоть и знал, что умру. И тебя б пригласил, и при свете свечей прочитал что-нибудь. Может, эта надежда дала два-три дня. И спасибо за них. Жаль, что всё пропадёт… Ведь наследники — свора собак — продадут или выбросят всё. Что возможно продать — продадут. Из того, что отбросят, как хлам — отбери всё, что любо… Опоздал завещать!.. Ты прости…» И, сжимая мне руку, ушёл. И осталось мне несколько книг на забытом почти языке. Тот же русский язык — но насколько иной! Вот отсюда и книжная речь. И с духовным уклоном. Тут не вера — краса! Любование высшим, безнадёжная тяга к нему. Как к огню — мотылёк. Не букашка, а символ — образ духа в полёте, устремлённой души — и стремится к слиянью со светом, к растворению в нём — и боится сгореть, и боится, что свет — лишь гнилушка в ночи. Здесь — лишь тень его слов — чёрно-белый с размытостью снимок многокрасочной, дышащей цветом картины, совершенной и образом в целом и игрою отдельных мазков. Как Викентий Андреевич вёл свою речь!.. И как счастлив он был, что хоть кто-то желает внимать… Не скучающе слушать — внимать! И когда я, дерзнувши, сказала: «В стремлении — свет!» — он печально ответил: «Лишь надежда на свет. Созидание отблесков света. А иначе — лишь тьма», — и сиял, как готовый погаснуть остаток свечи — тем последним огнём, что в предсмертном усилии ярче всех предыдущих огней. И вот в этот огонь я вошла — и излила ему свою боль. И, взглянув мне в глаза, поискала там что-то — как дрожал я в душе: «Не найдёт!» — и для сердца бальзам: «Не ошиблась я. Рада, что теперь вы узнали о нём. И Викентий Андреевич, думаю, рад — где бы ни был он ныне.
…Ну а книги — действительно мне. Те, что рваны, потрёпаны, с виду — действительно, хлам… Стоят многие бешеных денег. Только я не продам. А по смерти моей — или сыну — часть уже у него — не как деньги, а чтобы читать! — или в дар государству. Может, кто в библиотеке прочтёт. И ещё одна свечка зажжётся в ночи… Может быть, не одна».