Вдруг кто-то тронул меня за локоть. Честно скажу вам — ощущение было не из приятных. Ночь, тьма, пустая дорога — и музыка, страшная и захватывающая, — и вдруг — прикосновенье. Я обернулся — мгновенно и резко — и, видимо, ужас и злоба исказили моё лицо — но тут же исчезли, едва я увидел коснувшегося. В капюшоне он был, с зонтом, не защищавшим от ливня, и луч фонаря освещал его лик — да, не лицо, а лик. Нет, не благость была в нём, а мудрость — и мука. Где-то там, в глубине его глаз — и отнюдь не легко различимая — я бы не понял, если б не музыка, если бы не испуг, обостривший моё восприятие. Мука — и не была она человечьей. Казалось, всё человечье пред ней — ничто, рябь на поверхности лужи, игры детей — несмышлёных и малых. Лишь на мгновение взоры наши соприкоснулись — и ещё сильней навалилась на меня музыка — ибо взгляд его был ею наполнен — и более чем наполнен. Он знал — её суть. И был её сутью. Он жестом пригласил меня за собой — и мы пошли. Автомобиль — на дороге — жалкая жестяная коробка среди схватки стихий. Мы шли в темноте неизвестно куда — лишь фонарик в его руке был путеводной звездой. Мы шли, а холодная тьма сотрясалась от звуков — всё мощней они были и громче — видимо, мы подходили к источнику их. Внезапно он остановился и отодвинул дверь, с виду неотличимую от камня. Мы вошли. Свет разливался вокруг, и тепло охватило меня. Но не тишина. Звуки били, давя своей мощью, всё грознее — и безысходней. Не знаю, но думаю — так должны плакать титаны, заточённые в Тартар, — могучие, но бессильные — на века. Навеки. Не зря ведь всё это — в Греции. А звуки гремели — грозней и грозней — и нельзя было их выносить — на колени, и сжаться, и плакать — но стоял я — пока. И в тот миг, когда достигли они предела, когда, казалось, вот-вот столкнутся Земля и небо — и я готов был упасть и кататься по полу, — звуки прервались. Внезапно. Мгновенно. Были — исчезли. Я сел, вытер пот со лба. Человек — теперь я видел, что это священник, — внимательно смотрел на меня. Бесстрастно, но испытующе. И кажется, я ему понравился. Не скрою, мне это было приятно, хотя вроде бы — какой-то провинциальный священник, сегодня увидел — завтра уеду и никогда и не вспомню о нём. Но не был он обычным священником! И эти звуки — ведь музыка шла отсюда, из храма — а здесь был храм — похоже, всё это было монастырём. Я люблю музыку и неплохо знаю — но такой не встречал. Ни по мощи, ни по страданию, ни по глубине. А теперь — было тихо. Лишь шум за стеной — ливень. Гроза — но слабенькая. Не с кем ей состязаться по силе — умолкла музыка, и затихла гроза — одинокая — до скончания своего, уж совсем недалёкого.
Отдышавшись, я спросил у священника — чья это музыка? «Одного неизвестного композитора», — ответил он, и, не выказывая желания продолжить беседу, стал греть мне чай, нашёл сухую одежду. В тепле меня разморило, и я бы, пожалуй, уснул, но мысль терзала меня — не мысль — музыка. Та, что я слышал, та, подобной какой — не бывает. Не может быть. Но она была, и я её слышал, и должен узнать, чья она, откуда, почему! Должен! Услышать её ещё — не знаю. Не сейчас. Но знать, что могу ещё раз услышать! Что не исчезнет бесследно она для меня! И, наверное, лицо моё отразило те мысли — и священник увидел. Он смотрел на меня, спокойно и испытующе, потом встал, зажёг фонарь и пригласил меня за собой. В дверь. В темноту. Мрак был за дверью — подземный, кромешный — но луч разгонял этот мрак — впереди. Сзади — смыкалось пространство, и мрак надвигался на плечи — всею тяжестью каменных сводов, давил, выжимая все силы, — хоть ничто не касалось плоти моей, — но давил этот мрак — необычный, тяжёлый — и лишь луч впереди оставлял мне надежду. И вдруг он исчез. Тьма, своды, камень — сырой и покрытый плесенью — я метался, кричал, а тьма била эхом, и эхо кричало — моим голосом, искажённым, усиленным, страшным — голосом тьмы и отчаянья, голосом мрака и смерти — и метался я среди эха — и в стены! В стены! В стены! Выхода не было. Стены вокруг и тьма. Замуровали! Зачем, почему — непонятно, но сгнию я здесь, среди мрака, и мокрицы будут ползать по моему лицу — столь же холодному и склизкому, как они. Вечность или мгновенье — не знаю, сколько то длилось — не знаю! Если мгновение — то для меня оно стало вечностью. Луч! Он ударил из тьмы, и ужас исчез. Скрылся — во мраке, затаился, выжидая. Извиняющийся голос священника: «Простите, я не подумал, что поворот закроет свет. Простите великодушно, прошу вас!» Не было насмешки в его лице, и голос — искренен и заботлив: «Я понимаю, каково это — очутиться во мраке, под землёй, в неизвестном монастыре. Надеюсь, с вами ничего не случилось?» — он хотел померить мне пульс — но это уж слишком. Я — здоровый и, вроде, не очень трусливый мужчина — и мне было стыдно за крик.