Не будь Дарина такой серьезной, нарочно толкнула бы Томаша и прощения бы попросила, передразнивая его тон, и оба вволю нахохотались бы. Но ни Дарина, ни Томаш словно не видят друг друга. Идут, как по памяти. Не замечают, что вот прошли больницу, узкими улочками направились на Борок. Совершенно так же, как ходят туда другие молодые парочки. Кто первым свернул сюда, и сговорились ли они — не узнаешь. Спросить Менкину — скажет: «Во всяком случае, не я». А Дарина и вовсе сгорела бы со стыда, расплакалась бы, если бы ей приписали то, что она сюда повернула. Но так или иначе, а пришли они на Борок. Влюбленные на скамейках сидят, тесно прижавшись, целуются, однако даже это ничего еще не говорит Дарине и Томашу. В такое незнание друг друга, в такую темноту погружены они оба. Стояла ранняя весна, пели птицы, а влюбленные ведь неотъемлемая часть весны! К счастью, среди влюбленных большинство почему-то были гимназисты. А для них это сенсация: Менкина с Интрибусовой — влюбленные! Отовсюду глядят на них глаза. На одной из скамеек засмеялись — не столько злорадно, сколько восторженно: ага, и на учителей нашлась весна! Учителя всех возрастов дружно твердят, что весной человек глупеет… Только сейчас Томаш и Дарина сообразили, что их действительно можно принять за влюбленных. Томаш брякнул:
— Эх, Дарина, был бы с нами Мирко, никто не скалил бы зубы. Что мы за парочка?
Дарина блеснула глазом на него и вспыхнула, как пион. Круто повернулась и чуть не бегом побежала обратно в город. Менкина еще успел остановить ее за руку.
— Что же ты бежишь, Дарина. Мирко уехал — так неужели нам теперь и прогуляться вместе нельзя?
И тогда посмотрела на него Дарина широко открытыми глазами. Весь упал в них Томаш, весь в них уместился, купаясь в них, как в ясном небе. Забыл, что хотел сказать. Так простояли они сладостное мгновение. Дарина потом пошла в город, он — с нею. И уж теперь, касаясь плечом ее плеча, не извинялся. Глаза закрывал, пошатывался. Нельзя ему ходить с ней вдвоем на прогулку — не выдержит, поцелует! А он не хочет и не должен этого делать. Бр-р-р, какая сентиментальность!
— Жаль, что уехал Мирко Пижурный. Могли бы гулять втроем…
Отъезд Мирко сдернул покрывало неведения с его отношения к Дарине. Ну и хорошо даже. Ничего ему от Дарины не нужно, он и не собирается как-то связывать себя с ней. Вот почему заговорил о Пижурном. Всякий может, что называется, потерять почву под ногами, но родину потерять невозможно. Смешно так думать, но такое у Томаша впечатление, будто Мирко долгие годы ходил по Словакии вперевалку, неуклюже — словно никогда не уезжал из родной своей Ганы. А дядя-американец всегда ходит, точно по кисуцким кручам.
За обедом в Ахинкиной столовой Дарина, как всегда, заняла место во главе стола, справа по-прежнему поместился Томаш, а место Пижурного занял Франё Лашут, конечно, спросив предварительно у Дарины, примет ли она его за свой стол. И так уж они потом постоянно садились под присмотром идеально практичной хозяйки, которая всегда имела под рукой возможность удовлетворить свои потребности. Лашут, как обычно, пережевывал с пищей свое недовольство жизнью. Чем-то он очень походил на Пижурного. Вокруг него ощущалась пустота, словно не было у него близких. А если и был кто — Лашут привык скрывать это в молчании. По каким-то неуловимым признакам чувствовалось, что этот человек со страстью слушает запрещенные радиопередачи. И что Лашут не одобряет происходящего, тоже можно было угадать по нему; правда, угадать это мог только человек ему подобный. В маленькой застольной компании он наиболее зримо являл собой образ человека, страдающего от недостатка свободы, не считая себя, однако, настолько значительным, чтобы позволить себе страдать с достоинством. Были в нем очень точно отмеренные, как отмерялись подобные вещи в Словацком государстве, двадцать пять процентов еврейской крови.
После обеда опять пошли в гимназию, как колодники в камеру. И опять готовились к урокам, поправляли ошибки в тетрадях. Время от времени Томаш отрывался от работы, окликал, совершенно не думая:
— Дарина!
— Что, Томаш?
— Да так, Дарина. Ничего.
Менкина не хотел целовать ее, ничего от нее не хотел, и не было у него никаких на нее видов. Просто он радовался, что Дарина здесь, что она есть на свете. Смотрел на нее, любуясь, а иной раз и с восхищением. Чистота в одежде, в мыслях и поступках была основой ее натуры. И Менкина всякий раз, как смотрел на нее или думал о ней, будто омывался в чистом источнике. Сладостно было ее присутствие, он вбирал эту сладость, как пчела нектар.
Порой Дарина вставала, подходила к окну. Один раз взяла Томаша за руку, подвела к окну, показала: саженными шагами кисуцкого горца мерял улицу дядя-американец. А улица, на которой стояла гимназия, упиралась одним концом в ворота кладбища. Дарина и Томаш смотрели вслед старшему Менкине, пока он не скрылся за поворотом. Задумались оба.
— А действительно, дядя ваш ходит легко, будто по воздуху, — сказала Дарина.