«…Но вот эти фанатики, эти агенты красного Интернационала ступили на родную землю. Братья-гардисты, они вдохнули своими отравленными легкими наш воздух, воздух мира и порядка — и без единого выстрела, без каких-либо попыток совершить хоть одно кровавое дело, они поддались сладостным чарам родной Словакии, нашего жизненного пространства, и без боя сдались органам государственной безопасности. А ведь это были платные агенты, которым привили ненависть ко всему святому, всему словацкому. Так сломились они. А другие большевики, которые остались дома на расплод, почти все проходят курс лечения от красной лихорадки в санаториях Илавы и Леопольдова[16]. Говорю вам — мы уже очистили свою страну, как того требует от нас история и достойный мужей германско-словацкий союз. У нас коммунистов больше нет! В здоровой словацкой атмосфере этих воронов охватил смертельный страх. Братья-гардисты, они наделали в штаны! Братья-гардисты, пусть не только глаза, но и уши ваши будут на страже! — (Крики «Урра! На страж!») — Братья-гардисты, слушайте, о чем шепчутся вокруг. Распознавать тайных вредителей — ваша задача! Бросьте им вызов, скажите: выходите на свет! Сто стрел в ваши черные души, выходите на свет, если вы не бабы! Выходите же! Где вы? Я вас спрашиваю, большевики, жалкие агенты, бессильные разрушители, вас я спрашиваю, ночные совы, змеи: где вы? Скажите же, где вы, коммунисты?» — грохотал металлический голос.
Однако про евреев ничего более не услыхал Лашут.
Евангелическая церковь дрожала от приглушенного пения — верующие закрыли и окна и двери. Лишь к концу богослужения из церкви в полную силу зазвучала воинственная песня. Гремящий голос из репродуктора, взрывающиеся выкрики «Ура», «На страж!», сшибался здесь, на холме, с гуситским хоралом «Аще кто есть божий воин». Протестанты в церкви вспомнили, что они потомки гуситов, так могли ли они стерпеть, чтоб их голос заглушили медные трубы? Кто-то распахнул все окна и двери, и мощно гремел старинный хорал, голоса в церкви гудели, как над полем битвы. Лашут утирал капли пота на лбу — так било все это его по голове: с одной стороны — угрозы, с другой — боевой гимн…
— Не поедем мы сегодня в Теплицы, — с безнадежностью в голосе заявил Лашут.
— Да, чтоб не забыть, Франё. Я должен от себя и от имени своего дяди пригласить тебя на похороны, — сказал Томаш.
— На похороны? Себя самого, что ли, хоронить? С чего тебе взбрели на ум похороны? — будто спросонья бормотал Лашут.
— Умер человек.
— Как умер? Так же, как я?
— В больнице умерла моя… подруга, Паулинка Гусаричка.
— Странно.
Им приходилось кричать, чтоб быть услышанными в этом шуме. Наконец угомонились репродукторы. Отзвучал и хорал. Из дверей церкви хлынули молившиеся. Протестанты были одеты празднично, но шли строгие, молчаливые. От солидных глав семейств до детишек, каждый нес под мышкой толстый сборник песнопений. Лашут следил глазами за этим потоком воинственно-хмурых протестантов. Вдруг он воскликнул:
— Смотри, еврей! Ах я несчастный! Он случайно попал, или тоже крестился, как думаешь? — настойчиво вопрошал он себя и друга.
— Крещеный или нет, вот в чем вопрос, — засмеялся Лашутовой озабоченности Томаш да тут же и осекся.
Он тоже успел заметить, и не одного еврея среди потомков гуситов, а все семейство управляющего суконной фабрики. Управляющий Фридман, окруженный семьей, самоуверенно оглядывался, стоя перед порталом церкви. Фридманшу держали под руки два сына: один красавец, бывший студент-медик, второй, учившийся в консерватории, пресыщенный белоручка Дежо. Чтоб не испортить свои нежные руки, он не захотел, как то пришлось сделать всем, заняться каким-нибудь ремеслом.
А следом за Фридманами из церкви вышел с семьей доктор Вольф.
— Томаш, Томаш, украли мою гениальную мысль, на смех ее подняли!
— Да что с тобой, Франё?
— Не видишь, у всех у них — протестантские песенники. Смотри, как выставляются…
Дарина вышла с последними прихожанами. Подошла к товарищам, но ни слова не проронила. Была она серьезная, слишком серьезная, и такая бледная — ни кровинки в лице. Менкина воспринял это как некую чопорную, религиозную позу. Чужой показалась ему Дарина, пожалуй, потому, что вышла сейчас из церкви. Ему приятно было, он даже испытывал гордость, оттого что и она вместе со всеми протестантами пела гуситский хорал, однако спросил ее шутливо:
— Что, на бой поднялись?
— А тебе не нравится? — холодно спросила она. Ее задела шутливость Томаша в таком священном деле. — Мы всегда поем гуситский хорал, когда случается что-нибудь серьезное, — объяснила она потом, сама чувствуя, что говорит чужим каким-то голосом. И, помолчав, серьезно и гордо прибавила: — Арестовали нашего священника. Сегодня утром. Он принимал преследуемых в лоно церкви.
Лашут схватился за голову. Новость, услышанная от Дарины, доконала его, подтвердив все его опасения. А Менкине стало стыдно. Была у Дарины причина быть холодной и строгой, а он-то объяснял себе ее поведение религиозным высокомерием! Между тем предрассудки-то говорили в нем самом…