16 мая 1795
Мертвецы теперь всюду. Они толпятся и толкаются на улицах, как хозяйки в базарный день. Бродят вдоль реки, тихие и потерянные. Преследуют тех, с кем когда-то были счастливы.
Взгляните на детишек Ноай, гуляющих с гувернером. Вы думаете, это ветер шевелит волосы малышки? Нет, это дыхание ее покойной матери. А там, вдоль Королевского променада, — видите, как раскачиваются розовые кусты? Это Антуанетта снова запуталась в них юбками. А вон кафе «Фуа». Тень у окна — это Демулен. Когда-то он вскочил здесь на стол и призывал весь Париж идти на Бастилию. Теперь он стоит снаружи, прижимая ладони к стеклу, и плачет.
А там многоречивый Мирабо, который щеголял изумрудными пуговицами, когда парижские дети ходили в обносках. Вон Дантон, наша последняя надежда, — помните, как он смеялся по пути на гильотину? А вон неумолимый Робеспьер, любивший нас так сильно, что рубил наши головы с плеч, дабы не обременять нас лишними мыслями.
Неужто вы их не видите?
Вчера вечером, пробираясь по городу со своими ракетами, я встретила еще одного призрака. На этот раз не обреченную королеву и не пламенного бунтаря, а ту, что когда-то меня любила, — мою бабушку. Она сидела под уличным фонарем, с иголкой в одной руке и ниткой в другой.
— Вот и я пригодилась Гэсподу, Алекс, — сказала она. — Проклятый разбойник Робеспьер обезглавил Его ангелов. Я пришью обратно отрубленные головы, все до единой, пусть это займет хоть целую вечность. Когда я закончу, им не нужны будут ни шарфы, ни ленты. Я делаю самые незаметные швы во всем Париже!
Я спросила:
— Бабушка, а есть в раю золотые нитки?
— К чему мне золотые нитки? Довольно и аррасского шелка[41].
У ее ног стояла корзина. Она достала оттуда голову молодой девушки, маркизы. При жизни она носила белый цвет Бурбонов, но смерть облачила ее в триколор нового мира: белые щеки, синие губы, красные капли стекают с шеи. Да здравствует Революция.
— Будет здесь и твоя голова, — вздохнула бабушка. — Скатится в корзину, как гнилая репа.
— Только если меня поймают, — ответила я.
— Поймают, — вмешался другой голос. — Ты не сможешь вечно скрываться.
Герцог Орлеанский. Уже два года как мертв, а все еще ходит разодетый в кружево и шелка. Он и на гильотину шел как на бал.
— Я их всех переживу, — сказала я. — Вас же пережила.
— Беги, пока тебя не увидела стража.
— Не могу. У меня дела вон в той башне.
— Это безумие. Что за игру ты затеяла?
— Трагедию, ваша светлость. Играю роль, как вы и советовали. — Громко и театрально, словно обращаясь к своим зрителям в Пале, я воскликнула: — Тише! Тише! Усаживайтесь и слушайте!.. А кому еще устриц? Послали за ними скорей, подмигнули красотке, поссали на пол, расселись. К вам явился Пролог, я сейчас расскажу, в чем тут дело: трагедия, пять картин: революция, контрреволюция, явление дьявола, террора и смерти. Эй, зря я тут, что ли, кричу? Слушайте, черти![42]
— Этот спектакль будет стоить тебе жизни, — произнес герцог. — Судьба мальчишки решена. Смирись с его гибелью.
— Но он еще жив, сир! — возразила я.
— Кто здесь? — прогремел чей-то голос с другого конца улицы — на этот раз живой, человеческий. Остальные тут же умолкли. — Кто здесь? А ну, отвечай!
— Гражданин, я служанка у Лемье с рю Шарлот! — воскликнула я. — Несу к врачу его сынишку. Его супруга только что скончалась от чахотки. Мы опасаемся, что и младенец ее подхватил. Вот, взгляните…
Я подбежала к нему, делая вид, что ужасно запыхалась. Переигрывая. Я всегда переигрываю, когда волнуюсь. Опустив фонарь и потянувшись к корзинке, я сделала вид, что хочу откинуть тряпки. Они были сбрызнуты красным. Я успела порезать руку фруктовым ножиком и испачкать тряпки кровью.
Стражник отшатнулся, испугавшись заразы.
— Ступай себе! — махнул он. — Да здравствует Республика!
— Да здравствует Республика! — ответила я и поспешила прочь.
Удаляясь по темной улице, я разговаривала с младенцем, который молчал, поскольку был не из плоти и крови. А из угля и пороха. Из бумаги, хлопка и воска.
Я попала во двор дома на рю Шарлот при помощи ключа, который выменяла у дочери хозяина на две серебряные ложки, украденные когда-то у герцога. Затем я поднялась по каменной лестнице, этаж за этажом, до узенькой чердачной дверцы. Там я подоткнула юбки и выбралась на крышу. С фонарем в зубах я продвигалась по крутому скату, как скарабей, толкая корзину перед собой. Наверху я ухватилась за трубу, отбросила прикрывавшую корзину тряпку.
Две дюжины ракет и две дюжины стержней для выравнивания полета. Я наклонилась к фонарю, вставила стержни в ракеты и, одну за другой, прислонила их к трубе.
Башни в темноте было не видно. Но я знала, что она там. И в ней сидит несчастный одинокий ребенок.
Часы пробили два. Я вытерла глаза — от слез порох размокает — и воткнула стержень первой ракеты в щель между черепицами. Затем зажгла свечу от фонаря и поднесла к фитилю. Ракета закашлялась, зашипела и свистя унеслась ввысь.
Сжав кулаки, я ждала — и, наконец, небо сотряс грохот оглушительней канонады. В окнах задребезжали стекла. Птицы, шумно хлопая крыльями, разлетелись из своих гнезд. Где-то закричала женщина. А затем яркая вспышка поглотила черную ночь.
Я схватила следующую ракету, установила стержень, зажгла фитиль. Затем следующую. И снова, и снова — как можно скорее.
— Мне больше не петь тебе песен, Луи-Шарль, — прошептала я. — И не играть с тобой в игры. Но я могу дать тебе этот свет. Ради тебя я заставлю небо плакать серебром и золотом. Я сотрясу ночную мглу, разорву ее в клочья и заставлю истекать миллионом звезд. Отвернись от темноты, от безумия, от боли. Открой глаза. Почувствуй, что я рядом. Что я — помню и надеюсь.
Открой глаза и взгляни на свет.