Она и не думала противиться, подошла, помедлила чуток, а Петр посадил женку к себе на колени. Гибкая, будто змея, она исхитрилась повернуться да поцеловать от души, как не велено бабьему полу, обвела языком своим сахарным его губы, затеяла игру. Что-то стряслось с дыханием, и руки стали двигаться сами собой, гладя да сжимая, успевая все да сразу. А когда проник в место, коего вожделел, она застонала громко – так, что закрыл ей ладонью рот.
Потом, когда порты и рубахи возвращены были на место, когда Петр подумал о том, что творит грех, а стыда-то и нет, женка сказала:
– Так я скоро второго понесу.
Петр промолчал, а в душе порадовался, представив дочку с синими глазами и матушкиным нравом.
Отгуляли добро: вынесли столы во двор, пели казацкое на всю улицу, били ковши, дрались: Рыло сцепился с молодым казаком из верхотурских, Афоня приревновал Домну к усатому литвину. Предвкушали новый поход, сказывали байки заплетающимися голосами. Этакой вольницы женки да подруги не выдержали – ушли петь бабьи причеты в Домнину избу.
– Видал друг мой своими глазами, вот те крест! Сидит баба из золота, на коленях у ней младенчик, тоже золотой, аж переливается на солнце. А нехристи кланяются ей да жертвы всякие носят.
– Егорка, ежели бы ты сам видал… Я б, может, и поверил. Да и то навряд ли, – ухмылялся в усы Трофим.
А молодой казак горячился:
– Оглобля наш, земля ему пухом, другие ермаковцы – все говорят, был тот идол, был. Когда крепость взяли, думали, там золотая баба…[87]
– А бабы все убежали, – закончил Афонька под дружный хохот. – Друже, выпьем за то, чтобы бабы от нас не убегали.
– Чего смеетесь? Слыхал я, что сам государь велел того идола изловить да на утварь церковную переплавить.
– А то верно! – горячо поддержал его Ромаха. – Нечего им на нашей земле поганью заниматься.
– Ты не горячись, – осадил его Трофим. – Петр, а ты чего про бабу эту думаешь?
– В Библии писано про Золотого тельца, кто ему поклоняется, тот язычник. Нет духовного, одна скверна. Про золотую бабу, идола сибирских народцев, слыхал – как и вы все. Ежели бы видал своими глазами, так рассказал. – Петр выпил пива. Доброе, пенистое, оно хорошо смачивало глотку. – Думаю, ежели та баба есть, прячут ее так, что вовек не отыщешь.
– А ты, Волешка? Поклонялся бабе золотой, щипал за зад? – захохотал изрядно подпивший Егорка Рыло. – Ты же вогулишка. Должон знать!
Парнишка весь вечер сидел тихо, потупив глаза. Ел да пил исправно, только шептался о чем-то с Афонькой – лишь бы кто не услышал. Он словно боялся, что будут его укорять прошлым.
Так и вышло.
– Завсегда так: ни рыба ни мясо. Толком ничего сказать не можешь. Нужон ты нам, зряшный казак. – Рыло глядел с вызовом, да не на Волешку, а на Петра. Будто его пытался разозлить.
Волешка встал, и шею его залила густая краска. Разбойники выучили его саблю да пищаль в руках держать, Петр показал, как Богу молиться. А на такие пакости отвечать – только сам уразумеешь, как сдачи давать, как наглеца угомонить.
– Рассуди, десятник, – зашумели казаки.
– Не нашего ты роду-племени, Лешка-Волешка, – протянул Егорка Рыло и пьяно улыбнулся. – Вогулешка? Э-э-э?
Язык его заплетался, словно утерял он над ним власть. Голова качалась, будто шея худо ее держала.
– Ты чего так говоришь? Наш он, казак, веру принял, саблю взял, с нами ходит!
– Принял… А сам, поди, божкам молится.
– Что сказал?
Ежели раньше Петр Страхолюд, сын Савелия Качурина, мог молчать да поминать про Христову щеку – ударили по правой, подставь левую – теперь нельзя. Не сможет за себя постоять Волешка – значит, ему надобно вступаться. Не будут уважать, не будут за таким десятником казаки идти.
– Свиное Рыло, сюда иди.
– Да ты чего?
Казак вытаращил свои маленькие, будто свиные, глазки. Казалось, хмель выскочил из него. Привык, привык задирать да не получать оплеухи.
– Я же ничего худого!.. Шутил ведь. Петр, охолонись! Я ж ему сказывал, не тебе.
– Иди, иди, ежели такой смелый, – зашумели все.
Тем, кто давно знал Петра, было ведомо: повадкой спокоен, даже равнодушен. Только, ежели надобно, всякого поставит на место. Людям новым, не знакомым с ним, было еще любопытней: чем закончится драка.
– Да ничего такого не сказывал. Золотая баба али обычная, из мяса, – упирался Егорка Рыло. – Русский али вогул. Друже, вы чего? Волешка, давай обнимемся.
Казаки теснили Егорку к Петру да придерживали, чтобы не убег. Тут же освободили место в центре, на вытоптанной земле, а сами встали в круг – чтобы всякому было видать.
– Чего? Чего вы? – Он, смелый на словах, всегда тушевался, ежели доходило до кровушки.
Петр молчал, растирал кулаки, вспоминая, как той зимой налетел на Егорку да воздал ему по заслугам. Там было иное: гнев хлестал через край, за синеглазую, за честь ее вступился. А здесь – глупость пьяная, не боле. И Волешкина безответность.
Петр и Рыло встали напротив друг друга, один держался на ногах крепко, чуть присел, чтобы ловчее отбиваться, другой покачивался, будто дерево на ветру.
– Долго ждать-то будем? Не хотят драться!
– А может, щелбана Егорке отвесить?
– Лучше пусть козлом помекает, хоть потешимся.