– Чего ж со мною? – спросил он то ли у Спасителя, что взирал на распутника ясным взглядом, то ли у святого Петра, то ли у вьюги, что разыгралась за окном.
Петр перевернул девку на живот, осторожно, будто могла она сломаться или рассыпаться. Через спину ее проступал хребет – в болезни отощала. Но руки его тряслись, будто у старика, особливо когда поправлял рубаху и задел мягкое.
– М-м-м… – сказала она потом, когда Петр уже обтер лишний жир тряпицей, положил на спину, вернул рубаху на положенное ей место, прикрыв все белое да сладкое.
– Чего ты?
– М-м-муж, – неожиданно сказала она, видно, и в бреду маясь об извечном девичьем.
– Про жениха говоришь?
Петр поправил ее косы – распушились, темным облаком окружали лицо. Как же такая краса ему, Страхолюду, может достаться? А краса протянула руку, схватила его за то, что подвернулось – то был рукав. Как отказаться?
Все лопотала что-то про мужа и овраг, про матушку и пропащую, когда Петр в рубахе и портах лег рядом, прижал к себе, согревая жаром сердечным – да измазываясь медвежьим жиром. А синеглазая в полусне, в полубреду повернулась к нему, прижалась, словно в том не было ничего странного, словно он и был тем самым мужем, о коем она бредила. Прижалась и затихла. Да только ему тишина была неведома – покрутившись, словно юнец, излился срамным жаром.
Скоро забарабанил в дверь Ромаха, уставши от Оглоблиных баек. Петр осторожно освободил от своих объятий синеглазую, и то причинило ему боль – словно саблей ударили. Как выпустить из рук, как оставить, как…
– Зря ты со мною не пошел. Дед такого нарассказывал. Говорит, черта видел и…
Младший братец увидал примятую постель, остановился на полуслове. Ясно было: там лежали двое. Не решился вызнать правду, смолчал, только косил темным глазом на старшего.
Петр так и остался рядом с синеглазой. Обнимал ее, смирял свою плоть, ждал слов про мужа. Ночь пролетела, будто ее и не было.
От Верхотурья до Туринска, от Туринска до Тюмени устроены были ямские подворья для удобства всякого ездока. Накормить-напоить лошадей, дать им отдых, поменять, ежели пришла такая нужда. Да то виделось на расстоянии.
Ямщики пили беспробудно, исчезали не на день, на месяцы, оставляя ям без попечения. Падеж, тати, бескормица – жаловались на всякое.
Иные пытались хамить.
Илюха всех ставил на место – научился за седмицы дороги и бездорожья.
– Лошадь обезножела. У тебя куплю, денег не пожалею.
А ямщик, добрый детина, только пожимал плечами: нету, мол. Оставалось верст десять до Тюмени – это после крюка по всяким зимовьям, слободкам да острожкам, после выспрашивания, проклятий в сто пудов… Нютка-прибаутка, да где же ты?
– Свяжите детину, коня заберите, – сказал Илюха своим людям. И кинул ему два рубля. Пусть будет ямщик с прибытком. – Пожалуешься – худо будет, – предупредил на всякий случай.
До Тюмени ехали вьюжно, студено, из последних сил. Кони хрипели, вязли в снегу, одного, скатившегося с дороги через хребет, пришлось прирезать, а жалко – молодой, ретивый. Люди матерились так, что даже пар, вырывавшийся из ноздрей и рта, был срамным.
– Городом запахло, – сказал один из казачков, Сазонка Быков сын.
Все втянули морозное и тут же загоготали: верно, дымом, навозом, жилым духом тянуло неспроста.
И скоро открылся им старейший город Сибири – добрая крепость на берегу Туры, у впадения Тюменки, с шестью глухими башнями, новыми стенами на загляденье.
Илюха видал, как обновляли острог, Степан Максимович показывал ему да говорил многое – не все уразумел, однако ж теплое отношение хозяина своего к этому городу воспринял.
Тюмень отвечала тем же: расстелила мягкие тюфяки, накормила сытно, до икоты, спела добрую песню на русском да на татарском. Илюха и его люди оставили все дела и молились Господу, чтобы помог в их маетном розыске.
– День-то какой?
Нютка давно разлепила глаза и смотрела на бревенчатую стену. Там не отыскала ничего любопытного: стол, лавка, кувшин, большая миска, приоткрытая дверь в соседнюю избу…
Все пряталось в полутьме, не было зажжено ни единой лучины. За окном, видимо, сгустились сумерки.
– Есть кто?
Нютка потерла глаза, нащупала сухой гной, комьями облепивший ресницы да веки, ойкнула и села. Кружилась голова, плоть будто не подчинялась.
– На кого похожа? Это ж как? – Нютка тряхнула головой, прогоняя слабость. Ей вовсе не казалось странным очнуться после горячки и тут же тревожиться о том, не украла ли хворь ее красу.
Она встала с постели – пол шатается, стены плывут. Тихонько, осторожно к лохани. Водицы налить, лицо умыть – замарашкой быть не приучена. Вот бы зеркальце из отцова дома! А тут и поглядеть на себя не выйдет.
– Живучая! Уже по избе ходит.
Дверь отворилась, и на пороге стояла та, кого Нютка видеть хотела меньше всего.
Домна, румяная, пышущая здоровьем, нарядная, в высокой кике – словно на ярмарку собралась. В руках ее был холщовый узел, Нютка унюхала что-то сдобное.