– Ты чего же?.. – Петр взял ее руку в свою, грубую, горячую, что-то еще хотел сказать, не отыскал ничего путного в голове.
– Петр, ты послушай… Петр, ты послушай меня… – Она улыбнулась, солнечно, будто не мучилась всю ночь. – Родится сынок, а я… Чего случится со мной, ты родителям отдай. Матушка добрая, заботливая, выходит сынка. Подрастет – с тобой будет… – Она опять улыбнулась, будто хотела сделать еще больней. – Как Богдашка с Оглоблей…
– Все с тобою ладно будет, Сусанна. Ты ведь… Без тебя хоть в землю ложись, – сказал нежданное, то, в чем и себе боялся признаться.
Да, без этой синеглазой бойкой девки, которую он купил, силою привез в острог, чуть не погубил, обратил в бабу и считал даром Божьим, ему и жизни не будет.
Он вещал что-то еще заплетающимся, непослушным голосом, гладил ее по липким от пота волосам, по бледным щекам, а потом бабы выгнали его взашей, поминая про грехи.
Что-то мелькнуло в нем, что-то нужное, спасительное. А пойдет ли? Спросил себя. И решил: убедит, непременно убедит. Зря, что ль, столько верст сибирских прошли бок о бок.
Глухой голос окутывал облаком, баюкал, обещал избавление и защиту, будто и Матушка Пресвятая, и самая обычная, Нюткина матушка пришли к ней да прошептали слова ласковые, отогнали беды-несчастья, помогли ненаглядному каганьке, что, словно предчувствуя тяжесть земной доли, не шел на свет божий.
– Дядька Фома, спасибо тебе, родненький. – То Домна благодарила старого казака. Ужели он читал тот заговор над Сусанной? Заговор казацкий, обережный. Так, что ль, худо все?
– Не бабка повивальная – такие словеса шептать. Срам срамной. Ради Страхолюда и не то сделаешь…
Оглобля вздохнул тяжело, по-стариковски, мол, устал я от вас, окаянных, и Сусанна открыла глаза, молвила тихонько:
– Спасибо. – А конец этого доброго словца утонул в новом протяжном «О-а-а-а-а!», которое длилось долго, под одобрительные причитания баб и понукания: «Крепче, крепче тужься».
Потом уши ее сдавила тишина. И неясное… Что там за согнутыми коленями, за измазанным подолом рубахи, за болью и криками, за пóтом в три ручья?
– Ну, – резко сказала.
Взялись откуда-то силы, даже хотела встать, поглядеть сама.
– Ложись на спину, макитрушка, – велела Домна, и голос ее, грудной, низкий, был нежен. – Права ты была. Сынок, ишь какой!
Сусанна хотела уже взять на руки, ликовать: родила, родила она Петру сынка! Его звать надобно! Но опять скрутило что-то огненное, жуткое. Кричать уж не было сил, просто завыла, а бабы велели терпеть и тужиться: за дитем лезет послед.
Потом, когда из уставшей утробы вышло все, что надобно, когда Марья обрезала пуповину, Домна обтерла сынка и завернула его в Петрову рубаху, когда Сусанну обмыли от пота, крови и памяти о прошедшей ночке, она прижала к себе сынка.
Сам махонький, глаза синие, добрые. Курносый, кулачки сжатые, словно готов отпор дать. И прямо по сердцу ее ударило: мать она теперь, мать, за дитя в ответе!
– Страшно как, страшно. – С этим шепотом она заснула.
Не видела, как Домна взяла в руки дитя, как пела про кота-котишку и сладкие сны, а он, измученный долгим приходом своим на белый свет, открывал ротик и пытался отыскать молоко в той груди, где его и быть не могло.
Сына Петра Страхолюда и Сусанны окрестили Фомой, в честь достославного апостола и того, кто заговором обережным спас его да матушку от смерти.
Трясущимися руками Трофим окунул младенца в лохань, заменявшую купель. На несколько десятков верст окрест не сыскать было попа – потому честь сия была предоставлена десятнику Рябинова острога.
– Я уж забыл, когда своего сынка в руках-то держал, – говорил Трофим, вспоминал вслух женку и детей, чего отродясь не делал.
Крестной матерью Фомы стала Домна, и не было человека счастливей ее в острожке. «Собою неказистый да нравом вздорный», – шептала она и так глядела на дитятю, что всякий тут же понимал: такими словами отгоняет бесов.
Петр Страхолюд решил: крестным отцом быть Фоме Оглобле. Старый казак сначала не верил, тряс бородой, принялся отнекиваться: я-то, я-то чего? А потом, принимая из рук Трофима мальчонку в белой рубашке, молвил растроганно: «Честь-то какая».