С началом войны на Востоке рейхсминистра начали атаковать «национальные правительства», претендовавшие на «освобожденные территории». По указанию Гитлера, Вильгельмштрассе им не отвечало, но один пример заслуживает упоминания. 5 июля Риббентроп сообщил Абецу о послании на имя фюрера от жившего во Франции великого князя Владимира Кирилловича, объявившего себя главой дома Романовых: тот призвал «подданных» сотрудничать с немцами ради освобождения родины. Рейхсминистр сделал вывод, что заявление великого князя «поможет советскому правительству и осложнит действия вермахта, поскольку даст большевистским правителям возможность утверждать в своей пропаганде, что России угрожает возвращение старого царского феодализма, и воля Красной армии к сопротивлению возрастет». Он велел передать «монарху», чтобы тот воздержался от любой публичной деятельности, иначе «Имперское правительство, к сожалению, будет вынуждено его интернировать»{57}.
Внимание Гитлера было приковано исключительно к русскому направлению, чем решили воспользоваться французы. 14 июля (день взятия Бастилии!) Дарлан написал ему и, подтверждая верность монтуарской политике и майским протоколам, перечислил условия их успешной реализации: восстановление суверенитета Франции над всей ее территорией; особый статус Эльзаса и Лотарингии до заключения мирного договора; освобождение военнопленных; мораторий на выплату репараций и отказ держав «оси» от претензий на французские колонии. Риббентроп снабдил перевод послания припиской: «Полагаю необходимым раз и навсегда положить конец наивным французским попыткам шантажировать нас». Фюрер согласился, и Абец сообщил Дарлану, что в ближайшее время руководство рейха не может встретиться с ним{58}. «Дипломатический блицкриг» хитрого адмирала не удался, но Риббентроп продолжал надеяться на сотрудничество в «монтуарском духе», о чем в конце октября говорил де Бринону{59}.
Двадцать восьмого июля между Риббентропом и Гитлером произошла серьезная ссора. «Внешний повод для нашего конфликта был сначала совсем незначителен. В связи с представлением к награждению военными знаками отличия ряда сотрудников министерства иностранных дел, которые заслужили их, рискуя собственной жизнью, я просил права направить их наградные листы фельдмаршалу Кейтелю. Итак, речь снова шла о вопросе компетенции, на сей раз весьма второстепенном. Но обсуждение его становилось все более возбужденным с обеих сторон и вскоре распространилось и на другие проблемы; под конец оно затронуло наши противоположные взгляды по еврейскому вопросу, а также и прочим вопросам мировоззрения. Это переполнило чашу моего терпения: я в возбуждении потребовал своей отставки и получил на нее согласие. Адольф Гитлер пришел при этом в такое сильное возбуждение, в каком я его еще никогда не видел. Когда я вознамерился выйти из кабинета, он в резких выражениях бросил мне упрек, что, постоянно противореча ему, я совершаю преступление, ибо этим подрываю его здоровье. Он выкрикнул это тяжкое обвинение с таким ожесточением, что оно глубоко потрясло меня и заставило в тот момент опасаться, как бы с ним не случилось какого-нибудь припадка. Я стал искать слова, которые могли бы его успокоить. Фюрер попросил меня больше никогда не требовать моей отставки, и я дал ему честное слово, что во время войны этого требования не повторю. […] Мне никогда не забыть этой сцены, и я сказал тогда своим сотрудникам, что подам в отставку в тот самый день, когда будет заключен мир. […] Однако никаких конспиративных действий я против Адольфа Гитлера никогда не предпринимал и в деловых вопросах был всегда с ним лоялен, оставшись верным ему лично до конца»{60}.
Находившийся в то время при рейхсминистре в качестве шеф-адъютанта, будущий статс-секретарь МИДа барон Густав Штеенграхт фон Мойланд утверждал, что случившееся было «кульминацией длительной оппозиции войне с Россией со стороны Риббентропа», который попал в немилость и какое-то время общался с диктатором только через Хевеля{61}. Это продолжалось даже во время августовского визита Муссолини на Восточный фронт, где было много помпы, но мало деловых разговоров — дуче восприняли как туриста, пусть и очень важного.