— Черт-те что сделалось со мной, — крутил он изрядно поседевшей головой. — Как худая поварешка стал: чуть что — так и потекли в два ручья. Туча еще вон где, за дальним бугром, а у меня уже дождик… — Щеки и губы его начинали подрагивать, глаза наполнялись чистой влагой, и он, разводя беспомощно руками, стараясь улыбнуться, говорил: — Во! Видал? Ну отчего бы это? Раньше, бывало, не мог смотреть кино про войну. Как увижу что-то фронтовое — так начинает глаза застилать… И будь там хоть победа, хоть погибель — мне все равно: сердце сожмется, в горле комок встанет, не продохнуть. Плачу. Ну это вроде мне понятно было, почему так: если наши гибнут — жалко, если побеждают — радостно, а сердцу, наверное, одинаково трогательно. А потом заметил я за собой такую штуку: песни фронтовые не могу нормально, как люди, слушать, а тем более петь. Вот любую только начнут, «Землянку» там или про дороги… Любую — тут же плачу. А как услышу эту: «Мой дружок в бурьяне… неживой… лежит…» — все!.. — Платоныч еле договаривает фразу, откашливается долго, вытирает нос, глаза, смущенно улыбается. — Вот, даже говорить не могу про это. Сколько этих дружков осталось лежать в бурьянах, если бы кто подсчитал!.. — Платоныч опять не выдерживает, долго сморкается, вытирается платком, берет себя в руки. — А теперь знаешь еще отчего плачу? Когда солдата увижу. Просто молодого солдата в новой красивой форме увижу, остановлюсь, смотрю на него и плачу. А если они строем идут — то и совсем не могу сдержаться, будто на фронт их провожаю. А они, может, в баню или в кино направились. Чудак!.. И смех и грех!.. — Платоныч крутит головой, вспоминает еще что-то, поднимает блестящие глаза. — Музыку военную тоже не могу спокойно слушать. Только марш заиграют, а по мне будто мурашки по всему телу и опять комок к горлу. Все марши мне кажутся такими жалобными… Что оно такое со мной? Я уже хотел к врачу пойти, к этому, который по нервам. Говорят, это у меня от нервов. Нервы не в порядке. Может, и правда, расслабились, подтянуть надо? А?
— Война, Платоныч… Война дает о себе знать, — говорю ему.
— Война… — соглашается он. Но, помолчав, вдруг недоумевает. — Так, а че же она?.. Ей уже и забыться пора, а сна с годами все настырней, все ясней, все больней об себе знать дает…
— Наверное, много хлебнуть пришлось. Пришлось ведь?
— Ну как же? Пришлось, хлебнул… — признается он нехотя и задумывается. — Ну ладно, то — война, военное. Там смертя, кровь… А это почему? Вот увижу ребенка — одетенького, ухоженного, игрушек у него куча, — увижу, и горло тут же перехватывает. Радуюсь нашим ребятишкам и плачу от радости. А? Вот событие-то велико!
— А то не велико? Наверное, свое детство вспоминается?
— Так вроде и не вспоминается… Да и что там вспоминать? Холод да голод. Ходили в обносках, питались кое-как, а игрушек и вовсе никаких не было. Пустые катушки из-под ниток. Нанижут их на веревочку — вот и забава малышу. Стали постарше — тут уже сами себя обеспечивали: чижик выстругаем, из свежей вербы свисток вырежем, из коровьей шерсти мячик скатаем… Вот и играем. Резиновый мяч? Что ты! Сосок резиновых детишкам не было, тряпичные сосали. Ну и что? Так неужели же это тоже разжалобливает? Нет, это нервы, точно. Надо сходить к врачу.
— Ну, а нервы отчего? Ведь тоже результат войны. Сколько смертей пришлось повидать, сколько раз самому приходилось быть на грани… Вот все это и сказывается.
— Смертей? — задумывается Платоныч. — Много видал смертей, верно. Так ведь и сейчас бывает… Только за одну эту неделю на моих, можно сказать, глазах сколько их случалось: у нас на работе парень на мотоцикле разбился — раз, с Урала известие пришло — свояк, мой годок, умер — два, женщина в соседнем доме отравилась — три… В подъезде парни подрались, одного ножом пырнули. Этот, правда, живой пока. Разве мало? Жалко, обидно, конечно, а все же тут разница есть… Тогда, наверное, за смертью стояло шось и другое… Не просто смерть, не просто гибель… А? — ответа на свой вопрос он не ждет, он размышляет вслух. И вдруг вскидывает на меня глаза, говорит хриплым, пополам со слезами голосом: — Ведь я случайно остался живым!.. Меня ж могло сто раз убить, а я только тремя ранениями отделался… Впереди, позади, по сторонам ребята такие же, как я, гибли, а я остался… Почему? Зачем? Кто это отбирал? Чем они хуже?.. — Платоныч окончательно не сдерживается, слезы текут по щекам, он сердито стряхивает их, потом долго вытирает платком.