Успокоил себя Платоныч, однако не совсем, обида осталась, сосала она его, как застарелая болезнь. Седины прибавилось, в походке появилась сутулость, усталость…
Третий случай — самый тяжелый для него, от которого он только-только стал приходить в себя, — пенсия. На торжественном собрании он так разволновался, так расстроился, что не выдержал, убежал. Цветы и транзистор ему привезли на квартиру и вручили в домашней обстановке.
После Платоныч объяснил свой поступок:
— Хвалить начали так, что мне даже стыдно сделалось. Стыдно и обидно. Уж так нахваливали, так нахваливали: и работник хороший, и человек… А если такой хороший, почему провожаете? Не люблю фальши… — Долго сидел, поникнув головой, потом, как бы думая вслух, добавил невесело: — Выбросили… Это, брат, выброс уже такой, что дальше некуда. Куда дальше, что у меня теперь дальше-то? Ни-че-го… Сиди теперь и жди ее, косую… Да я понимаю, — вдруг вскинул он голову. — Я понимаю, в этом никто не виноват… Я и не виню никого. Эх, жизнь, жизнь…
Заглянул я к Платонычу как-то перед Майскими праздниками — дрель понадобилась: новые карнизы купили на окна, укрепить надо было их. На мой звонок дверь открыла жена Платоныча — Клавдия Петровна, уставшая от жизни, полнеющая женщина. Она щелкнула замком и, не взглянув на меня, направилась своей утиной походкой на кухню, бросив на ходу куда-то в комнаты:
— Федор, к тебе…
Платоныч сидел за столом и, оседлав кончик носа старомодными очками, с маленькими овальными стеклами в тонкой темно-коричневой оправе, читал какое-то письмо. Большой белый конверт с надорванным краем лежал у него под локтем. Лицо Платоныча светилось доброй улыбкой. Он посмотрел на меня поверх очков, кивнул на стул рядом и продолжал читать. Я присел и машинально протянул руку к конверту.
— Можно посмотреть?
Не отрываясь от письма, он приподнял локоть, отпустил конверт.
Конверт был плотный, сразу видно — казенный. На лицевой стороне его глазастой машинкой отпечатан адрес Платоныча, обратного не было. Учрежденческая штемпелевочная машина четко оттиснула только стоимость почтовой марки — «4 коп.».
Платоныч дочитал письмо до конца, похрипел горлом, сказал:
— Хорошо написали. — Голос у него взволнованно прерывался, щеки подрагивали. — На, читай, — он протянул мне бумагу.
Я стал читать:
«Дорогой наш друг, фронтовой товарищ! Приглашаем тебя на нашу традиционную вечернюю поверку по случаю праздника Дня Победы…
…В этот праздничный день мы вспомним «о боях-пожарищах, о друзьях-товарищах», послушаем и споем берущие за душу солдатские песни, согревавшие нам сердца в землянках и окопах.
Приходи на нашу встречу, приходи непременно!
Если ты помнишь свою опаленную молодость, а ее невозможно забыть, надень боевые награды, ведь каждая из них — это не только знак чести и доблести, но и один из славных эпизодов смертельной схватки с ненавистным врагом…»
Приглашение было составлено умно, трогательно. Тут были и юморок, и грусть, были задействованы слова из фронтового обихода — «кашевары», «продаттестат», «дислокация», «позиция», «огневой рубеж». Талантливый, видать, человек потрудился над письмом. Даже меня письмо растрогало…
— Пойдете? — спросил я Платоныча.
— Не, — сказал он. Потом подумал, добавил: — Наверно, не пойду…
— Почему? — удивился я. И тут же, чтобы как-то смягчить слишком лобовой вопрос, на который ответить Платонычу, видимо, было непросто, стал цитировать письмо: — «Цена продаттестата пять рублей…» Совсем недорого! «Мобилизованы лучшие кашевары…».
— Плохо мне там бывает… Как-то не по себе… Туда приходят некоторые такие хвастливые да разговорчивые. Я по сравнению с ними будто белая ворона. Прошлый раз просили всех по очереди что-то вспоминать и рассказывать. А я ничего не смог ни вспомнить, ни рассказать. Да и наград у меня меньше, чем у других, — орден да медаль…
— Ну, это вы зря, Платоныч! Награды у вас хорошие: орден Славы, а медаль — «За отвагу»! Самые что ни на есть боевые солдатские награды. Гордиться ими надо. И рассказать чего найдется.