После ее ухода он встает с ощущением недобрых перемен в их супружеской жизни, продолжающейся уже двадцать шесть лет. До сих пор никогда не уезжала она в Лондон, чтобы перед уходом не поцеловать его на прощание. Он встает невыспавшийся, изможденный и как больной едва передвигает ноги. Спускается вниз вскипятить себе немного чая. Дверь в прихожую открыта, пахнет плесенью. Он бурчит себе под нос: «Ушла и не поцеловала меня на прощание». И думает: надо бы позвонить в Комитет, он туда не звонил больше года. Как знать, может быть, они ему и могли бы помочь? Если уж он должен унижаться и просить, все же перед соотечественниками это легче сделать. Телефон домовладельца стоит на столике в прихожей. Черная раковина и черная увесистая трубка покоятся на столе в многомесячном молчании, затвердевшие, похожие на обгоревшее дерево. Черный обуглившийся хлеб. Случалось, из Лондона кто-то набирал их номер по ошибке и телефон начинал вдруг звонить. Они подбегали к нему, возбужденные, и разочаровывались. Происходил короткий разговор, кто-то говорил незнакомым им голосом, извинялся или задавал глупые вопросы. Иной раз возникала путаница, неразбериха, в трубке смеялись. А бывало, и ругались спьяну, в сердцах. И снова аппарат умолкал и стоял безмолвный днями и месяцами.
Репнин вздрогнул: неужели и они вот так же когда-то онемеют?
Все же он отказался от своего намерения звонить в Комитет. Кого там просить? У них было много добрых знакомых среди русских эмигрантов, собравшихся в Лондоне после первой мировой войны вокруг так называемого Комитета освобождения, вокруг члена Думы Шульгина, вокруг князя Волконского, но кто знает, где они сейчас? Были у них приятели и среди англичан, но по мере того, как таяли в банке их деньги, привезенные с собой из Португалии, таяло и число их английских знакомых, и приглашений.
Когда он остался в то утро совсем один в занесенном снегом доме, Репнин почувствовал, что не имеет сил даже на то, чтобы одеться и пойти к мяснику, булочнику и зеленщику. Он решил вернуться в постель и еще немного полежать. «Надо же, ушла и не поцеловала меня на прощание», — бормотал он про себя.
Было время, когда их приглашали ко двору. С ними поддерживали связь несколько генералов — это длилось годами — многие офицеры из русских и англичан. Наде, кроме того, звонили и ее английские приятельницы. Потом продолжал звонить один Ордынский. Потом никто им не звонил, кроме мясника, бакалейщика и зеленщика. Но и это прекратилось. Больше и они не звонили.
Лежа в постели и оттягивая мгновение, когда он должен будет встать и ехать в Лондон, чтобы явиться в полицию и продлить свой и Надин вид на жительство, Репнин пытался мысленно, с закрытыми глазами, сопровождать свою жену, которая в тот день ушла из дома без поцелуя, вероятно, снова нагруженная коробками со своими куклами. Он отчетливо представлял, как она подошла к автобусной остановке, добралась до станции метро и подземным поездом отправилась в Лондон. Вот она приехала на станцию, где ей предстояло выйти на поверхность. Но все, что в полудреме воображал себе Репнин, следуя мысленно за своей женой, впервые уехавшей в Лондон, не поцеловав его на прощание, вовсе не соответствовало действительности. Жена его не вышла из метро на той станции, где, по его представлению, должна была выйти, и вообще в этот раз не взяла с собой коробки с куклами. Она вышла совсем на другой станции. Станция эта, Бог знает почему, называется
Репнин, лежа в постели, снова заснул.
А между тем его жена вышла на станции «Мелибоун» и, в некоторой растерянности остановившись у фонарного столба, жестом подозвала подъехавшее такси. В поношенных сапожках и в шубке из чудного серого меха, облегающего ее фигуру, в такой же точно шапочке она, несмотря на известный возраст, до сих пор обращала на себя внимание своей необычайной красотой, выделяясь в общей сутолоке и уличной толчее. В огромных меховых рукавицах, какие, несмотря на обычно мягкую зиму, носят в Англии, она напоминала не то кошку, не то тигрицу из английской зимней детской сказки, поставленной на сцене. Но ничего ни лисьего, ни кошачьего, ни тигриного невозможно было обнаружить ни в ее лице, ни в выражении глаз. У нее была прелестная улыбка. Высокая стройная блондинка с розоватой кожей лица, она поначалу могла быть принята за англичанку, однако при ближайшем рассмотрении, в особенности женщины, тотчас же распознавали в ней иностранку. Не было в ней ни костлявости англичанок, ни лондонской неряшливости так называемого среднего сословия, ни этой их резкости, когда они окликают шоферов: «Тэкси!», словно бы им требуется сразу сто машин.
Она тихо, с улыбкой назвала шоферу ту больницу, куда следовало ее отвезти. Больница называлась так же, как и станция подземки. И была где-то неподалеку.