Ныне мы, чему-то радуясь и беспричинно веселясь, пишем на руинах. Ибо уже никогда впредь не может быть и речи о том, чтобы уверовать в сон и временное бездействие побежденного Великого Зодчего, творца Вселенной, безропотно покорившегося, смирившегося и отказывающегося даровать людям что-либо сверх разрозненных фрагментов мироздания, разбитых колонн, рухнувших систем взглядов, жалких обрывков слов; не может быть впредь речи и о том, чтобы, покаявшись в своих грехах, вернуться к некоему устойчивому и рациональному целому, к какой-то разумной системе; но в еще большей степени никогда не может быть в будущем речи и о том, чтобы стонать, охать, ныть и плакаться на этих развалинах, на этих свидетельствах разорения и краха; нет, речь может идти о том, чтобы отныне и впредь беспрерывно, бодрствуя и радуясь, ткать увеличивающиеся в объеме, разбухающие конструкции и структуры, что по мере их создания будут сначала высвобождаться из определенных рамок, а потом и исчезать, сжигаемые еще до завершения работы самой канвой, по которой их создают и чьи нити видны невооруженному глазу, а также открытым огнем, пожирающим их. Это веселое, смеющееся сознание похоже на трепещущий, загадочный, неутомимый прилив, нежно терзающий далекие от суши, последние рифы, ибо оно такое же волнующее, такое же трепетное, такое же таинственное и столь же неустанное; оно нас убаюкивает, успокаивает (одновременно нас развращая, разъедая и разрушая), качая нас между отвращением и притягательностью, между бодрствованием и сном, между бдительностью и гибелью, между свободной мыслью и забвением, между стремлением и страхом, между желанием и омерзением.
Вот чему учат меня мои ученики, вот что я почерпнул из чтения их работ. Таким образом мне необходимо завтра же попросить у моего друга и сотоварища Рибалки одну уже довольно давно написанную Мишелем Фуко статью о «мысли извне», в которой он, как мне кажется, рассматривает и уточняет определение модного понятия «небрежности, недосмотра». И надо еще… Мне надо еще так много сделать! Во всяком случае, тот, кто полагает, будто можно при помощи догматической науки узнать, что делает сейчас человек, пишущий автобиографию, конечно, большой хитрец и мудрец, но, как говорится, на всякого мудреца довольно простоты, потому что даже самый прозорливый, здравомыслящий и проницательный автор автобиографии, обладающий ясным умом и незамутненным сознанием, не знает, что он делает; и более того, с каждым днем он все больше и больше осознает, что он и не сможет это узнать, если только не умрет. И то еще неизвестно точно, достигнет он этого знания до или после смерти, ведь все равно будет уже поздно. Чтобы работать, чтобы сражаться и побеждать, надо жить, другими словами, надо постоянно подвергаться воздействию внешних сил, надо быть беспрестанно пронзаемым «зиянием и ослеплением», то есть изумляться, широко разевая рот, и обманываться.
Итак, я снова в Сент-Луисе, я буду преподавать здесь в течение осеннего семестра, определенного для «выдающихся», как говорится, профессоров сроком всего лишь в восемь недель. И в конце ноября, то есть дней через десять, я отправлюсь — ин шаʼАлла — то есть если так будет угодно Аллаху, — в Ирак, где имеет хороший успех у читающей публики перевод моего «Джинна» на арабский. Здесь я живу по-прежнему все в той же квартире, просторной и удобной, чьи широкие окна выходят все в тот же парк, окрашенный все в те же рыжеватые тона. Есть только одно отличие: так как Катрин не поехала со мной на этот раз, сочтя, что уже сполна насладилась прелестями города, который прославили Линдберг и Жозефина Бейкер, то ее комната сейчас дает приют целой «популяции» колючих растений с плотными, мясистыми, сочными «телами», именуемых «суккулентами» и принадлежащих в большинстве своем к подвидам «мелокактус» и «пародиа», подаренных мне прямо в горшках одним любезным специалистом из Ботанического сада, коим предназначено судьбой присоединиться уже этой зимой к своим менее редкостным двоюродным братьям, стоящим стройными рядами в оранжерее в Нормандии, где я пытаюсь осуществить свою давнюю мечту, мечту детства: собрать коллекцию кактусов.
Снаружи очень ветрено. Широкие, разлапистые листья платанов, осин и виргинских тюльпанных деревьев почти все были сорваны и унесены прочь вихрем, так что ветви, на которых они росли, теперь возносятся, черные и голые, среди куп деревьев с более крепкой, прочно «сидящей» на ветвях листвой, черных дубов и камедоносных эвкалиптов, чьи кроны ветер тоже изрядно проредил. Иссушенные ранними, преждевременно наступившими холодами, опавшие листья несутся сейчас низко-низко над землей, касаясь тщательно подстриженной, чуть тронутой желтизной травы, словно стаи перепелок; они собираются в кучки во всяких выбоинах и рытвинах, а также у корней деревьев, чтобы порой кое-где образовать толстую подстилку, шевелящуюся и подрагивающую, явно временную.