Задания, представленные с опозданием; уроки, выученные в последний момент (по дороге в лицей) или оставленные на усмотрение Всевышнего (провести пальцем по стволам всех деревьев на бульваре и при этом не наступить на ажурные чугунные решетки — было надежной гарантией от вызова к доске; для этого же было достаточно одного дерева — лучше всего с гладкой корой, — если к нему притронуться всей ладонью и прочитать магическую молитву, которой я иногда пользуюсь и теперь, если хочу отогнать от себя какие-либо страхи); тетради с курсовыми работами (безупречно чистые снаружи и весьма небезупречные внутри), сдача которых всегда задерживалась (а разрыв с календарем постепенно увеличивался на протяжении учебного года), и так далее — все это оказывалось причиной того, что мои успехи не всегда удостаивались учительских похвал.
Когда они, успехи, становились откровенно посредственными, отец заявлял, что следовало бы нас отдать в учение к какому-нибудь ремесленнику, ибо для обретения среднего образования, дорогостоящего и для нас бесполезного, мы не годны. Мама нас защищала и уговаривала мужа дать нам еще один шанс и оставить в школе на очередной год. В конце концов сестра и я сумели благополучно пройти всю школьную дистанцию (в ту пору наиболее престижную) — то есть пройти полный курс латыни, греческого языка и математики — и даже пришли к финишу в числе первых.
Получив право на государственную стипендию в итоге конкурса, считавшегося трудным, я был принят как полупансионер в Бюффонский лицей, не миновав, однако, некой памятной для меня сцены. Я всегда носил очень длинные волосы. В самый последний момент напомнив об этом маме, уже тихо паниковавшей, так как она должна была отвести меня к директору для официального представления, в ответ я услышал, что моей шевелюры никто не заметит, потому что на мне будет шляпа (котелок из шелковистого фетра, подчеркивавший округлость щек и мою миловидность). Сказано — сделано. И вот мы с ней важно восседаем напротив лысого и краснолицего человека, который уставился на меня своими поросячьими глазками, едва мы переступили порог, а мама, пытаясь отвлечь его внимание от нашего опоздания, принялась расхваливать достоинства своего чада.
«Во всяком случае, перед нами ребенок, должно быть, очень гордый своим головным убором и, несомненно, поэтому он так усердно его на себя натянул», — наконец проговорил из-за своего импозантного письменного стола лоснящийся и розовый толстяк после долгих трудов над этим тонким (полагаю, так он думал) намеком на появление в классе Шарля Бовари. Скандализованная внезапно обнаруженным несовершенством моего воспитания, мама сорвала с моего черепа улику преступления, и копна вьющихся волос, так тщательно им скрытая, тотчас обрела свободу… Много лет потом мы спорили с мамой, выясняя, велела она мне или нет не снимать шляпу в кабинете директора.
Кажется, на другой год произошла история еще более темная, в которой этот же тип сыграл некую двусмысленную роль, тогда как главный надзиратель, человек высокого роста и с черной как смоль бородой, исполнил роль методичного садо-педофила, наносившего более или менее сильные удары по нашим голым икрам (во время сеансов, происходивших один на один в его логове, которые он называл «палочными ударами номер один, два, три» в зависимости от уровня наказания), после покрытого мраком дела о ранцах, подмененных на уроке физкультуры. Это наказание по вымышленной причине, которую мне даже не объяснили и которая явно была связана с обыкновенной (сексуальной?) одержимостью, меня преследовало в течение нескольких месяцев, мучая своею абсурдностью: полным отсутствием определенности, обоснованности, мотивированной хронологии, как и логической организации предикатов, — одним словом, «реализма». И снова моя матушка, обеспокоенная видом красных пятен на тыльной стороне моих ног, отправилась к лицейскому начальству, желая выяснить тайну, возникновение которой — по меньшей мере для меня — было загадкой.
Много позже, на втором году обучения, на мою защиту встал отец, когда меня лишили полупансионного довольствия за то, что я «сказал