Что касается Зигфрида, то ему предстояло непременно стать «положительным героем», преждевременным, несамостоятельным, легко управляемым, поддающимся чужому влиянию, покорным исполнителем чужой воли, заложником установленного порядка вещей; этот пустой, бесхарактерный человек, сосредоточенный целиком и полностью на самом себе, переполненный сознанием собственных достоинств, дарованных ему богом и общепризнанных, был осужден воспроизводить и множить Добро, то есть закон. Кстати, счастливое согласие Зигфрида с Природой уже изобличало его суть человека несвободного, порабощенного. Напротив, Хаген, сын Альбериха, несет в себе заряд отрицания, заряд активности, действенности и силы, который и ставит его в позицию противоборства, лицом к лицу с людьми благонамеренными, лицом к лицу с Природой, лицом к лицу с богами. Именно ему предназначено положить начало расе свободных людей, и он знает об этом.
Окутанный ночными туманами, там, где несет свои утратившие золотой блеск воды Рейн, ждет своего часа неподвижный Хаген. «Ты спишь, Хаген, сын мой?» — вопрошает старый Альберих. Нет, он не спит, он бодрствует, он несет свою ночную вахту. И он думает о кольце своей близкой свободы: украденное Вотаном у Альбериха, вырванное у Вотана последним великаном, отнятое у великана при помощи меча Зигфрида, подаренное Зигфридом валькирии по имени Брунгильда… Застывший на берегу Рейна Хаген ждет их возвращения, чтобы пронзить насквозь пустого, надутого спесью, словно шар, бесхарактерного Зигфрида и вновь овладеть кольцом. Привет тебе, одинокий человек, говорящий решительное «нет» общепринятому порядку вещей!
Здесь вовсе не место для того, чтобы задавать себе вопросы относительно масштабов искажений Анри де Коринтом текстов либретто опер Вагнера, не место здесь и для того, чтобы уделять внимание методу преподавания Кожева, и уж совсем не место для толкования мыслей Гегеля, для которого Природа, представляющая собой некое диалектическое единство, никогда не была и не могла бы быть чистой, абсолютной позитивностью. Нас скорее интересует то, как, каким образом были встречены подобные речи и вообще вся дискуссия в то время в политических кругах, где вращался Анри де Коринт. К сожалению, теперь уже слишком поздно вновь обращаться с вопросами на сей счет к моему отцу. Но кто еще мог сохранить воспоминания о том времени? Мне неизвестно, часто ли рассказывал — и рассказывал ли хоть иногда, или хоть когда-нибудь, однажды — Жан Пиель о том, как вел себя де Коринт на семинарах на улице Ульм. На самом деле мне даже неизвестно, посещал ли он эти семинары как активный слушатель или ходил туда только иногда, в исключительных случаях, сопровождая кого-нибудь из приятелей, к примеру, одного из братьев своей будущей жены.
Если я вспомню об этом по возвращении во Францию, если мне придет в голову такая мысль, я задам ему этот вопрос. Как бы там ни было, он очень хорошо знал Кожева, потому что оба они немного позже, после войны, занимали высокие посты в Министерстве национальной экономики, в таинственных временных конторах на набережной Бранли. Я сам много раз наносил визиты Пиелю, когда он помогал Жоржу Батаю, руководившему журналом «Критика» (или заменял его?..), причем смотрел он в ту сторону, как говорится, одним глазом, а вторым одновременно присматривал за процессом обустройства в Лангедоке-Русильоне, тогда как я выполнял гораздо более скромную миссию в подсекциях Генерального комиссариата на улице Мартиньяк.
Да нет! Это же просто невозможно! Ну вот, я путаю даты. Я и в самом деле принимал участие в работе подготовительных комиссий, при разработке плана Монне. Разумеется, в области сельскохозяйственного производства, но это было в то время, когда я работал в Институте статистики и выполнял там вполне определенные обязанности, в то время, когда я еще мог сойти за настоящего инженера. Так вот, когда я познакомился с Пиелем и Батаем, я уже написал два романа, один из них так и остался неизданным, второй — как раз готовился к печати. Итак, все это было года на четыре раньше… В процессе воспоминаний есть что-то тревожное и смущающее, ибо они представляют собой некую подвижную колышущуюся ткань, чьи бесчисленные нити без конца перемещаются, чтобы то запутываться, то распутываться, исчезать, появляться вновь, опять запутываться, но уже в другом месте, тысячи раз одинаково, но в тысячу первый вдруг совершенно по-новому, создавая абсолютно непредвиденные или, наоборот, очень привычные комбинации, и таким образом создавать постоянно новые узоры, более или менее схожие между собой, количество вариантов которых не поддается практически счислению.