До состояния тени растворён в деревенском бытии и образ мужика по кличке Доля. Былинный сказочный мужичок – тоже без страстей и порывов. Не матерится, не курит, ну право, не от мира сего, может, потому и долгожитель (рассказ «Доля»).
А Дорофеевич, наоборот, кремень, мастер на все руки, плотник, печник (рассказ «Нагулялся»). Носитель красоты (эстетики) народной жизни. Да что там говорить – мыслитель, дающий достойную отповедь заезжему горожанину.
Утончённая философия дачника – мир как абстракция – оскорбляет Дорофеевича:
«– Значит, я тебя правильно понял, парень? Наш мир – это, по-твоему, фантазия, игра такая интересная. Мы, дураки, просто думаем, что всё вокруг нас настоящее, а на самом-то деле ничего нет? Так, да? У меня мать полгода лежит, мучается – это что, моя фантазия? Мой дед с войны на деревянной ноге прискакал, в танке горел – выдумка? Артём с Леной дом строят, жизнь свою строят, жить хотят по-человечески – тоже игра? Нет, братан, у тебя правды! А так, похвальба одна…»
Конечно, должен был обязательно появиться в этом вернисаже, подёрнутом флёром запустения, и холостяк, бобыль классический, хотя теперь уже и с мобильным телефоном, «…живёт с матерью, ему сорок два, а жениться всё не пробовал. И мать потеряла надежду на старости понянчиться с внуком или, что ещё лучше, с внучкой. Хотя нет, лет десять назад, помню, попытка была. Татьяна, бойкая и озорная почтальонка из соседнего околка, легко согласилась, да только Толя на первом свидании, и часу не побродив под ручку, сказал ворчливо:
– Да ну к лешему! И ноги у меня замёрзли, и мать заругается! – и бросил бедную Татьяну на сумеречном лугу…»
Ну, не прострелило парня женщиной. Ну их! Живет с матерью, – а что, мать не женщина? И хватает ему. Да, кажется, даже с избытком. Это, как говорится, от недостатка тестостерона в крови, от пониженного либидо. Но вот приезжает в деревню пейзажист «на натуру», и в Толе оживает ни много ни мало – художник! Опять же, по-научному говоря, сублимация происходит, перевод детородной энергии в творческую («Толя Улешев»).
«Дня два он ходил сам не свой, молчаливый, озабоченный, не хлопал дверями, не гремел по лестнице, и мать, засматриваясь в его непривычные, смягчённые глаза, полагала, что он влюбился, но боялась спросить его об этом, чтобы не сглазить, ходила по избе тихо, словно несла всякий раз перед собой доверху наполненную чашку.
– Мама, – спросил он, не вытерпев, – а какие-нибудь краски, кисточки у нас где-нибудь остались?
– Не помню, – удивилась она, – на что тебе?
– Да вот порисовать охота!
– Ой, Толя! Всё-то у тебя не как у людей! – огорчённо воскликнула она, поняв, что ошиблась в своих ожиданиях. – Лет-то тебе сколько, что рисовать задумал?»
А задумал Толя большую картину на обратной стороне клеенки, непременно – эпическую.
«Я хочу стену нарисовать крепостную, с зубцами, с бойницами, такую просторную, что и на телеге можно проехать. И башня над ней шатровая… На стене – люди разные: князь, воевода, дружинники, ратные…»
Вот как в человеке глубинки национальное сознание просыпается, и сразу – глубинное!
Селение на высоком берегу, а под ним широкая река, и без перевозчика не обойтись. В каждой деревне свой Харон.
Вовсе не мифический, но тоже как бы бесплотный и этот Токна, Тохна, никто не интересуется истинным именем. Один в доме под стать домовому, а не сам ли он и есть домовой? Нет – не похоже. Домовой-то хоть со страстями, с проказами, а Токна – во блаженстве.
Случился прохожий – Токна его перевёз на другой берег и по его же наущению назавтра до заброшенного храмика добрёл. Шапку снял, молится, а слов высоких у Токны – всего лишь два слова.
И сам он худой, лёгонький. Как ангел.
«Усыхаю», – говорит.
Домой возвращается – видит белое пёрышко на столе. Откуда взялось?
Для ангельской души Токны задача не так чтобы очень неразрешимая (рассказ «Токна»).
Не без вздоха огорчения приходится признать, что хотя и в зачатке своём, но всё-таки и в этой обобщённой благословенной деревне Владислава Попова зло имеет место быть. Обнаруживается оно в обличье Кузьмы в рассказе «У сороки боли?, у вороны боли?».
«Степан закрутил головой, почудилось, будто за мысом зазвенел на ветру лодочный мотор, умолк и припустил снова. И разом лодка вынырнула, длинная, низкая, собранная из кровельной жести, неслась, прижимаясь к воде, будто стелилась… Козьма заметил, догнал по широкой дуге, заглушил мотор. Длинная, покатая волна подняла и опустила его узкую, как щучье тело, лодку. Качаясь, они сошлись бортами. Козьма ухватился за их борт, улыбнулся, блестя передними выпуклыми, словно у зайца, зубами…»
Таков он, оскал зла, природе которого не много уделено внимания в этой книге, ибо всё недоброе, чёрное по природе – чуждо, неприятственно для людей, населяющих её.
Откуда взялся этот беспощадный Козьма здесь, в миротворной тишине деревни? Тоже ведь – земляк, не засланец какой-то. Да видать, не любовью привит к народному древу, а как-то бессердечно. Ядом духовным – подозрительностью, завистью, злословием искони было проникнуто его родовище.
И вот прорвалось оно.