– Конечно, – снова соглашается Глинка, – насчет сердца тоже верно, особливо если услышишь какой-нибудь серебряный голос или вдруг поглядят да прищурятся на тебя чьи:нибудь глаза…

В комнате у Сен-Пьера Глинка был в полной безопасности от коварных глаз, и, поглядывая на друга, смело импровизировал.

– А ведь бывает, наверное, так, что только взглянешь в такие глаза – и сразу потонешь… В таких случаях стихи помогают… – забыв о собственном печальном опыте, мечтательно заключил Глинка.

– Ну, что стихи! – негодует Сен-Пьер. – Далеко кулику-стиху до Петрова дня – музыки! Стих, лапушка, – только грубое, вещественное выражение чувств, а музыка, чортушка, – это дух, носящийся над землей!

Николай Мельгунов уже и сам, как некий дух, носился по комнате.

– Глинушка, едем вместе в Париж! К чорту пансион! Едем и обнимем мир!

– Прежде чем обнять, тоже сообразить надо, – наставительно отвечает Глинка. – Тут, брат, импровизация не поможет и извозчики тоже…

– Да брось ты извозчиков, вот привязался, едем!..

– Об этом мне надо сперва батюшку спросить…

И долго еще беседовали они, пока не улеглись спать.

Глинка уже погасил свечу и куда-то стремглав полетел, но вдруг увидел перед собой длинное белое привидение.

– Пиши, тотчас домой пиши! – заклинало привидение. – А я своему старику объявлю, идет?

Сен-Пьер уже зажег свечу и совал Глинке в руки перо и бумагу:

– Пиши, Мимоза!

– Погоди, дай сообразить, – размышлял спросонок Глинка. Как писать в самом деле батюшке, когда батюшка твердо стоит на одном: учиться сыну в Благородном пансионе и готовиться в дипломаты! Будущий дипломат трет глаза и, глядя на колеблющийся пламень свечи, прикидывает: – А что, если к батюшке отписал бы Александр Ермолаевич?

– Идет! – Сен-Пьер со всех ног бросается из комнаты, и Глинка едва успевает схватить его за руку:

– Куда ты?

– К отцу!

– Да ведь ночь. Эх ты, импровизатор!

Глинка снова загасил свечу и взбил подушку. Сон не приходил, зато разыгралось воображение. Неплохо бы взять да и объявить мимоходом, но, конечно, в присутствии Софи: еду, мол, на-днях в Париж… Вот и пусть бы тогда щурились несносные глаза: «Ах, а мы думали!..»

Но никто так и не узнал, что они думали, потому что каникулы кончились и Марина Осиповна увезла Софи в институт, а Мишелю пришлось отправиться вовсе не в Париж, а на Фонтанку, в Благородный пансион.

При расставании Софи протянула ему руку:

– Когда вы будете играть Россини, Мишель, мою любимую увертюру, тогда вспомните обо мне и о нашей дружбе!

Вот тогда-то он и прочитал ей, наконец, стихи, только вовсе не о Россини:

Мой друг, и я певец, и мой смиренный путьВ цветах украсила богиня песнопенья…

Но Софи, кажется, так и не поняла, о какой богине песнопенья говорил ей смущенный кузен, читая стихи Александра Пушкина.

<p>Глава пятая</p>

С картона величаво взирала гордая богиня Диана, а глядя на Диану, хмурился с карандашом в руке Михаил Глинка. Вгляделся в гипсовую натуру и стал усердно накладывать тени на божественные ланиты. Завтра в пансион явится академик живописи Бессонов, и Диана должна встретить его, вооруженная всеми атрибутами своего звания, со всеми положенными богине светотенями.

А за Дианой опять пойдут Зевсы и Аполлоны. Стоит оглядеть рисовальный класс, чтобы прийти в отчаяние от множества божественных голов.

Глинка второй год трудится над картонами и все больше охладевает к академической живописи. В Новоспасском мучил его изображением носов веселый батюшкин архитектор, нынче допекает гипсовыми головами скучный петербургский академик. Правда, картоны Михаила Глинки получают отличие за отличием, но его тянет к другой живописи. Когда-то он мечтал, чтобы пели на картинке стрижи. Теперь он непрочь бы изобразить такой пейзаж, чтобы запела на нем тихоструйная речка, или нарисовать Санкт-Петербург, но опять же так, чтобы все линии и краски были как живые голоса.

А господин Бессонов рассматривает его картоны, слегка правит и поощрительно наставляет:

– Извольте копировать штрих в штрих! Придет время – перейдем к мифологическим композициям.

Это значит: вместо одного гипсового небожителя рисуй сразу нескольких. А Глинке хочется певучих линий, голосистых, звонких красок. Должно быть, и любовь к живописи приходится сродни той, которая неудержимо влечет его к звукам. Недаром он видит музыку и умеет слушать, как поют краски. Краски поют везде: в небесной синеве, и пламенеющих закатах и на старых бабушкиных образах, стоит только вслушаться в их гамму.

Перейти на страницу:

Похожие книги