Уже двадцатый год благополучно царствовал на Руси Александр Павлович, но не в тишине начался этот 1820 год. Против Священного союза царей вышел во Франции седельник Лувель; в Испании началось народное восстание… Самодержец всероссийский скакал на европейские конгрессы. На Руси
– Ать-два, смирна-а!..
Возвращаясь с европейских конгрессов в Петербург, царь
– Не восстанут народы!
– Аминь!
А царский брат и великий князь Николай Павлович в этом мистическом самоуслаждении не участвовал. Он выехал перед фронтом офицеров гвардии и милостиво объявил:
– Всех философов вгоню в чахотку!
Философия перестала быть наукой, которую читали в университетах профессоры. Философию гнали прочь как вольномыслие и самое слово переводили на полицейский язык: философия – сиречь бунт!
Под крылом министра просвещения Александра Голицына толпой собирались лысые бесы тьмы. Старший бес Михайла Магницкий для начала управился с Казанским университетом. Университетский анатомический кабинет бесы захоронили на кладбище по христианскому обряду. Для обучения студентов политическим наукам бесы одобрили единственное руководство: святое евангелие. В университетские типографии пошло собственноручное их наставление:
«Ни в каких книгах и никогда более трех точек сряду отнюдь не ставить, ибо и в междуточиях могут вместить философы зловредные свои мысли».
К бесовским действиям милостиво склонилось царственное ухо Александра Павловича. В просвещении стали всесильны бесы тьмы.
Среди новшеств, докатившихся до Благородного пансиона, было и такое измышление, которое удивило самого подинспектора Колмакова.
– А вот в том буду диспутовать! – гневался Иван Екимович, расхаживая по коридорам, и уже не обращал никакого внимания на поведение злодея-жилета, который залез чуть ли не на подинспекторскую голову. – Довольно! – гремел Иван Екимович, хотя был в тот час всего лишь по третьему пуншу.
А бесовское измышление заключалось в том, что приказано было профессорам и учителям пить здравицу за царское величество отнюдь не вином, но, во спасение души, святой богоявленской водой.
Подинспектор начинает часто мигать и, кажется, что-то подозревает.
– Мудрому народу – мудрые пословицы, – говорит Иван Екимович. – Чье здравие пьют на Руси водой? – И подинспектор торжествующе заканчивает диспутацию: – А дураки были, суть и пребудут. Довольно!
И не могут понять внимающие наставнику пансионеры, кого имеет в виду Иван Екимович: того ли, кто измыслил пить святой водой царскую здравицу, или того, за чье здравие приказано пить презренную влагу? Иван Екимович движется по коридору, свершая последний вечерний обход, и куда-то скрывается. Может быть, в посрамление бесовствующих, подинспектор пройдется теперь и по четвертому и по пятому пуншу: могий вместити да вместит…
Благородный пансион спит. Чуть рябится в весенней истоме фонтанная река. Спит, натрудившись, мастеровая Коломна. Тяжко вздыхает спросонок отставная жизнь, досыпая остатки дней у Калинкина моста.
А вдали от Коломны, где фонтанные воды подходят к Михайловскому замку, в котором порешили императора Павла Петровича, слетаются ночные тени. В дальних покоях собираются на тайные радения политические хлысты и тайные хлыстовки. Пророчицы и кликуши, близкие к благополучно царствующему Александру Павловичу по духу или по распаленной плоти, кружатся, радея, в прозрачных одеяниях.
– Бди, царь! Ратоборствуй, Благословенный!..
Министры и монахи, генералы, первогильдейные купцы и юродивые кружились вокруг боговдохновенной вдовицы Екатерины Татариновой, а отрадев, возвращались к мирским делам.
В тишине, объявшей Петров град, как отдаленный гром, прозвучал удар, упавший на Александра Пушкина. Сочинитель оды «Вольность» вдруг показался опаснее всех. Масонов можно запретить, и старцы снимут свои кабалистические фартучки и перестанут играть в вольных каменщиков. Можно вогнать и философов в чахотку. Но как сделать, чтобы дерзкие стихи и эпиграммы сочинителя не повторяли сегодня сотни, а завтра, может быть, и тысячи верноподданных? Как это сделать, если и в брульоне захудалого юнкера, и в походном сундучке армейского прапорщика обязательно находят все те же, хоть и с ошибками переписанные, пушкинские стихи о вольности и о прочем? И еще не было никакой грозы, а гром уже прогремел над курчавой головой сочинителя. Имеющие уши да слышат…
Левушка возвращался в пансион все более сумрачным. С тех пор как друзья проводили Александра Пушкина до Царского Села и он поскакал в возке дальше по Белорусскому тракту, с тех пор нет от него ни слуху, ни духу.
– Ну что? – спрашивали у Левушки товарищи.
Левушка молчал.