Мама, когда ты позвонила мне из Швейцарии и я услышал то, что ты захотела мне сообщить, я не смог сразу найти слова, чтобы сказать тебе, что я об этом думаю. Мне потребовалось несколько дней, чтобы все осмыслить. Дело совсем не так просто, как тебе кажется.
С тех пор, как ты уехала, Катя терзалась больше, чем все мы.
Не сомневайся, я понял твои слова о том, что ты не туристка, и, после того что произошло, у меня нет ни малейшего желания убеждать тебя вернуться.
Ты должна осознать, что твои советы нам троим мужаться, дер жаться вместе и, главное, заботиться о Кате кажутся мне, по меньшей мере, очень странными. У нас есть хорошие друзья, которые в нужный момент помогут и советом, и делом. Ты же, напротив, своим поступком отделила себя от нас, так что позволь нам жить так, как мы считаем нужным, а не по твоим советам.
Я снова хочу подчеркнуть, что не осуждаю тебя за то, что ты сделала. Но поскольку из-за твоего поведения нам пришлось пройти через очень многое, я надеюсь, ты разрешишь нам в дальнейшем самим устраивать свою жизнь.
Подумай обо всем этом, а главное — попытайся понять и нас тоже.
Светлана представила своих детей в их квартире — как они вынуждены отбиваться от телефонных звонков, от просьб об интервью, от фотографов, которые лезут в каждый угол, от коммунистических властных органов, дающих всем троим четкие инструкции, что именно следует говорить во время интервью, от советских чиновников, которые им угрожают, от злорадствующих знакомых, от гэбэшников, которые шарят по ящикам и под матрасами, разыскивая что-нибудь подозрительное.
«С тех пор как ты уехала, Катя терзалась больше, чем все мы».
Эти слова были словно написаны красными чернилами. Катя была несчастна точно так же, как была несчастна она, Светлана, когда потеряла мать. Она заплакала и никак не могла остановиться. Она плакала из-за Кати — или же потому, что ощущала себя жертвой собственной матери, которая ее покинула? Светлана этого не знала. Ей хотелось уехать, уехать очень далеко. Подальше от мира, где ей не хочется больше жить. Подальше от тех, кто отыскивает в ее чертах черты диктатора.
На следующий день она обнаружила в газетах свои фотографии. Хотя во время вчерашней прогулки она не заметила ни одного фотографа, газеты полнились снимками, на которых Светлана примеряла туфли, пила кофе, писала заметки, ела сэндвич на террасе кафе… Она поднялась к себе в комнату, задернула шторы, опустила жалюзи, заперла дверь на ключ. Присцилла несколько раз стучалась к ней, спрашивала, все ли в порядке.
— Да, — отвечала Светлана односложно и тихо. Однако ее голос свидетельствовал об обратном. Она не спустилась ни к обеду, ни к ужину, ни к завтраку, и всякий раз Присцилла оставляла у ее двери чашку чаю и кусок фруктового пирога.
Так продолжалось два дня.
На третий день в дверь Светланы решительно постучал мистер Джонсон. Когда она открыла ему — глаза красные от слез, веки опухли, — он заговорщицки подмигнул:
— Давайте-ка оба сбежим!
За завтраком он шутил по поводу полицейской машины, которая стояла у дома, и высмеивал охранников и журналистов, скрывавшихся в кустах. Потом он по-мальчишески ухмыльнулся и повел ее в гараж, где оба вскочили в белый «шевроле» мистера Джонсона. Машина помчалась по улицам.
— Пускай теперь попробуют угнаться за нами! — смеялся седовласый господин, напоминавший сейчас сбежавшего с уроков школьника.
<…>
Дорогая Марина!