Однако уже в период раннефеодального государства складывается новый облик дружины, представляющей группу зависимых от правителя свободных людей, получающих от него материальную помощь и располагающих собственным хозяйством; эта форма дружины органически развилась из предшествующей и требовала больших затрат, будучи предназначена не только для организации военных нападений, приносящих непосредственный доход, но (может быть, в основном) для того, чтобы держать население в подчинении у вождя, князя; она стала слишком многочисленна, чтобы князь мог ее содержать. О Мешко I уже упомянутый автор пишет: «Он дает этим мужам одежду, коней, оружие и все, чего они потребуют. А когда у одного из них родится ребенок, он приказывает выплатить ему жалование». Эта дружина насчитывала 3000 человек[101]. Тут мы видим дружину, состоящую из рыцарей, имеющих семьи, ведущих собственное хозяйство; эта форма дружины определялась существованием организованного государственного аппарата. Источники не дают сведений, была ли опа результатом собственного развития польского общества или заимствована из соответствующих иностранных институтов; ничто, однако, не мешает признать, что она появилась из предшествующей формы дружины согласно естественному ходу исторического развития. В польской пауке признавался именно эволюционный генезис славянских дружин[102]; такому взгляду ни в коей мере не противоречит тот факт, что с аналогичными формами дружин мы встречаемся и на скандинавской почве[103].
Следовательно, существование дружин у славян, а в особенности у Метко I, не подтверждает тезиса о скандинавском происхождении Польского государства; даже если бы кто-нибудь доказал, хотя этого до сих пор не сделано, что Пясты использовали как образец скандинавские дружины, степень скандинавского влияния па создание Польского государства от этого не увеличится. Вообще проблема общественных институтов так сложна и требует привлечения такого большого сравнительного материала, что поспешные выводы на основе лишь внешних аналогий, без подробного анализа соответствующих институтов не могут считаться убедительными.
При отсутствии письменных известий цепные результаты можно получить при помощи ономастических и археологических исследований, которые проливают свет на проникновение инородных элементов в данную среду; другое дело, что они требуют осторожной и искусной интерпретации, чтобы отделить свидетельства о переселениях от свидетельств о торговых, политических и культурных отношениях.
Так, иностранное имя не всегда определяет этническую принадлежность его владельца и даже его далеких предков, поскольку во многих случаях является отражением современных или давних политических или же торговых, культурных отношений{13}. Это обстоятельство надо учитывать также при интерпретации названий местности, если они образованы от личных имен. Убедительным доказательством иноэтничного населения можно признать топонимы, образованные от иноязычных профессиональных или топографических терминов{14}; однако таких топонимов скандинавского происхождения ни на территории Польши, ни на территории Руси исследователи обычно не отмечают (за редкими исключениями, вроде названий днепровских порогов). Еще большей осторожности требуют доводы, основанные на археологических находках, чем на ономастике, поскольку материальные предметы поступали прежде всего благодаря торговым отношениям и военным походам[104]{15}. Доказательным свидетельством переселения можно считать только целые наборы иностранных предметов, например в захоронениях или па поселениях. При этом надо учитывать один момент, который недостаточно принимается во внимание, особенно в топографических исследованиях, а именно количественную оценку данных, обычно произвольную у сторонников норманнской теории. Уже несколько десятков точек на карте, особенно малого масштаба, создает оптический обман насыщенности территории иностранными элементами, по исследователь не должен поддаваться этому впечатлению, а обязан подтверждать свои выводы статистическим сравнением с общей картиной местных материалов.