Измученный рабством и духом унылый,Покинул я край мой родимый и милый,Чтоб было мне можно, насколько есть силы,С чужбины до самого края родногоВзывать громогласно заветное слово:Свобода! Свобода![139]

Николай Платонович Огарев прибыл в Англию 9 апреля 1856 г. Он хотел быть со своим другом, помогая ему в его благородной деятельности. Он хотел быть верным той клятве, которую друзья произнесли на Воробьевых горах в Москве почти тридцать лет назад – «пожертвовать нашей жизнью на избранную нами борьбу».

После того как он проводил Герцена за границу, он пытался устроить свою жизнь в России, но потерпел неудачи и в личном плане, и в имущественном. В 1856 г. Огарев получил заграничный паспорт и уехал из России с женой Натальей Александровной Тучковой.

Друзья встретились 9 апреля 1856 г. после десятилетней разлуки: «Герцен стоял наверху, над лестницей. Услышав голос Огарева, он сбежал, как молодой человек, и бросился обнимать Огарева…»[140]

Свидание друзей произошло в Лондоне, в доме, находившемся по адресу 1, Peterborough Villas. Finchley New Road, St. John’s Wood, в который Герцен переехал в конце 1855 г. Друзья не могли наговориться вдосталь: «Утро нас заставало на ногах, тогда мы спешили разойтись и прилечь».

Герцен записал в дневнике: «На меня повеяло чем-то домашним, я опять мог с полной теплотой и без утайки рассказать о том, о чем молчал годы. Мы праздновали нашу встречу печально, но полно, с 9 апреля до 4 мая». Он признавался, что со времени приезда Огарева он представляет, как он живет в Москве «опять на Покровке или Маросейке», вспоминая московские имена улиц. Огарев был необыкновенно притягательным, его называли «магнитным», он очаровывал своей широкой душой, добротой, непритязательностью, уважением к чужим мнениям. Герцен наказывал своим детям брать его за образец и заботиться о нем.

Друзья поселились вместе и с новой энергией продолжили работу над изданиями Вольной русской типографии. Русское правительство через несколько лет ответило приказанием прибыть в Россию, но Огарев отказался: «Я возвращусь, – писал он, – когда отсутствие административного насилия, гласность суда и возможная свобода печати – обеспечат личность и слово. Я возвращусь – не по вызову III-го отделения, а потому что Вы сами, государь, признаете необходимость свободного въезда в Россию всем истинным сынам ее». Этого, конечно, император допустить не мог – только через почти полтора столетия слова Огарева сбылись и на родину смогли свободно возвратиться русские изгнанники.

Но годы жизни Огарева в эмиграции были наполнены не только интенсивной работой, но и тяжелыми личными переживаниями.

Его жена, человек неуравновешенный (она сама признавалась: «на моей жизни лежит печать проклятия, я это знаю, я это чувствую, не дано мне провести жизнь спокойно и ясно, все чистые светлые радости не для меня; но может быть это справедливо, за безумие, за дерзость требований, желаний, жизнь вправе наказывать»[141]) страстно увлеклась Герценом, который сам не противился ей. Между троими завязались странные и трагические отношения, которые доставили им много страданий: «Господи, сколько времени, жизни, идей, сил пошло на этот внутренний раздор и бой!» – писал Герцен[142].

Огарев признавался: «Оскорбленный и замученный, я не знал куда деваться…» Он уходил из дома, часами бродил по улицам Лондона и в одну из таких прогулок встретил человека, ставшего его терпеливым, верным, истинным другом.

Летом 1859 г. Огарев сблизился с «женщиной улицы» Мэри Сазерленд, простой англичанкой. Ей было тогда около 27 лет, Огареву – 46. Н. А. Тучкова писала, что Огарев «встретился с ней в одном из лондонских кабачков, он был не совсем трезвый, познакомился с ней и не имел силы прервать эту ненужную близость, потом привык и подчинился». С ее точки зрения близость была «ненужной», но сам Огарев писал: «Наконец, я нашел опять то теплое, благородное и чистое существо, которое я знал прежде. Все усилия употреблю поддержать, поставить на настоящую высоту, на наш уровень – и надеюсь, может быть, и верю?»[143].

Стремясь разобраться в мотивах, которые влекли его к этой женщине, а ее – к нему, он так излагал свои соображения в письме к другу: «Дал ли я погибшему, но милому созданию моей нежностью повод к дружелюбному чувству, моим обращением с ней и с ее ребенком, которого она раз привозила мне показать, или дал ей этим повод думать, что я как-нибудь да пристрою ее с ребенком, и она ухватилась за эту доску спасения, – я и сам не разберу. Знаю только, что мне и страшно, и больно, и хорошо, и стыдно. Между тем мы стали видеться почти ежедневно; это сделалось для меня какой-то горько-сладкой необходимостью… Как тут быть? Что тут делать? Черт знает! Ум мешается. Сон нейдет. Бывают страшно тяжелые минуты»[144].

Перейти на страницу:

Похожие книги