Очевидно, что присутствие нонсенса освобождает язык от его назывной сущности, отчуждая его и погружая нас в подсознательно известный нам язык безумия. В языке есть мощь, которую порой и может только освободить безумие, потому-то нонсенс выступает как один из способов открытия множественных возможностей языка[14] (неслучайно сам Новарина постоянно подчеркивает, сколь сильно было влияние на него художников Арт брют).

Современное искусство открыло возможности использования неклассических форм в искусстве. Психиатры и лингвисты совершили собственные открытия в этой области. Глоссолалия, подразумевающая чистый план выражения, отказ от смысла и сведение речи к чистому голосу, а языка — к слову, была выражением выдвижения на первый план означающего, что составляет в более широком смысле основной принцип модернизма (отсюда — валоризация этих форм в первых модернистских поэтических экспериментах). Отсюда и способное шокировать читателя стремление Новарина к тексту-нонсенсу, тексту, лишенному смысла, имитирующему язык детей или безумцев[15].

<p><emphasis>Отношение к французскому языку</emphasis></p>

Новарина нередко сравнивают с пешеходом, который впитывает в себя все, что видит и слышит. Французский язык он познает через географию, геологию, биологию, орнитологию. Сам он не любит в этом признаваться, но при написании текстов он пользуется словарями значительно больше и чаще, чем какой-либо студент-филолог или студент-биолог.

Он считает неверным принцип суптитров, которые сопровождают на телевидении французскую речь бельгийцев, бретонцев, алжирцев, жителей Прованса, а также детей и стариков, сводя ее к единой общелитературной норме (для Новарина французский общепринятый язык, на котором сейчас говорят — это тоже своего рода «новояз» тоталитарной коммуникации, «малая светская идиома», «все более усеченное эсперанто», — язык, который теряет ежедневно как минимум один звук; язык диктантов, язык глухих[16]).

Возможность регенерации языка — в обращении в том числе и к народным истокам. Тезис, казалось бы, вполне традиционный, но для Новарина очень личный (не потому ли, что он родился в Швейцарии, где смешение языков — каждодневность, и что сонорная массса языка его савойского дедушки, включавшая в себя арго и диалект, была с ранних лет родной для Новарина?)[17] И потому он резко выступает против «централизованного» французского языка, прислушиваясь к средневековому фону в полифонии голосов, к диалектам — средиземноморскому, савойскому и др. То, что на первый взгляд может показаться неологизмом, абсолютно произвольным созданием Новарина, при внимательном вчитывании всегда содержит в себе определенную языковую референцию: так, слово vulviac своим суффиксом ас вызывает в памяти Средиземноморье, Enfant Thiozule есть фонетическая дань савойскому диалекту, персонажи, проходящие тысячами в пьесах Новарина и существующие лишь как имя (как персонажи карнавала или персонажи картин Иеронима Босха), — суть деревенские прозвища, странные для уха городского жителя, но обыденные в провинции и т. д.

Многое передается языком, утверждает Новарина, цитируя известные слова Бааль Шем Това: «В каждом воспоминании секрет искупления». Язык передает больше знания, чем можно подумать. Каждое слово — бездонная библиотека, стоящая целого философского трактата. Следует уважать их память. «Я считаю абсурдным, что есть театры, в которых играют только современные пьесы», — утверждает тот, кого легко можно было принять за «крутого авангардиста».

Язык у Новарина не только не претендует на пресловутую французскую ясность и точность, но чурается ее: не французский язык в упаковке, не мертвое животное, чей труп пытаются сохранить в неприкосновенности, но живой зверь, которого пытаются разбудить, как это делал Рабле, Жарри и многие другие (отсюда — столь частая метафора зверя в «Саду признания»; см. также наст. изд, с. 27, 204).

Но за этим скрывается еще и своеобразная тенденция языкового космополитизма: язык может оставаться материнским, только если будет открыт всевозможным иностранным влияниям, его жизненность проистекает от его постоянного умерщвления. Это своеобразный Ноев ковчег, но наоборот: поместить твари в укрытие нужно было, оказывается, не для того, чтобы сохранить роды в их неизменности, но чтобы распространить их во всевозможном гибридном состоянии. Так возникает тема Вавилонской башни (tour de Babel), рифмующаяся с babil (лепетание), — своего рода позитивная программа земли обетованной, где снимаются все и всяческие вериги с языка и где сам язык обретает тело[18] (ср. в «Саду признания»: «…посмотрите, как межуют они здесь язык наш, принимая его за наше первичное тело — как будто он и есть наше тело!»).

Тем самым, выступая казалось бы против французского языка в той форме, в какой он существует, Новарина поет на самом деле гимн французскому языку и разнообразному его происхождению.

<p><emphasis>Парадокс о языке и речи</emphasis></p>Речь-говорение
Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги