Затем помню еще двух родственников, между собою братьев, совсем пожилых; старшего звали Абрам Моисеевич, второго Борис Маврикиевич, и это различие в стилизации одного и того же отчества определяло многое в их несходных натурах. Старший, старик богатый, любил щеголять первобытной своей неотесанностью. Все ходячие престарелые словечки и остроты на эту тему я слышал от него. «Образование? – говорил он, вытаскивая бумажник. – Вот мое образование». Или: «Убеждения? Вот…» Или: «Что, Игнац, твой Марко опять остался на второй год? Это ты дурак, а не он. Мой Сема тоже лентяй, но я что делаю? Перед экзаменами встречаю в клубе его директора и говорю прямо: „Господин Суббоцкий, держу с вами пари на пятьсот, что мой сын опять застрянет“. И дело в шляпе». Брата своего, Бориса Маврикиевича, он терпеть не мог, всячески ему досаждал; за глаза называл его «этот шмендрик», а в глаза на людях – не Борис, но Бейреш.
Борис Маврикиевич был всего лет на пять моложе, но воспитан был или сам себя воспитал совсем по-иному. Выражался правильно по-русски, а оттенки акцента сглаживал тем, что в присутствии русских старался говорить басом (это, говорят, помогает). Много лет назад, принимая грязевые ванны на Хаджибейском лимане, он познакомился с писателем Данилевским; тот ему подарил на память свой роман «Девятый вал», и Борис Маврикиевич оттуда всегда цитировал места, подходящие к теме данной беседы. Более того, когда в кредитном обществе, где он и брат его Абрам Моисеевич оба состояли членами правления, появился вдруг некий строптивый пайщик и произвел не помню какой скандал в годовом собрании, я сам слышал, вот этими ушами, как Борис Маврикиевич о нем отозвался: «Это Робеспьер какой-то; кончит тем, что и его какая-нибудь Шарлотта застрелит в бане». Росту он был богатырского, грудь носил колесом; раз я встретил его на Дерибасовской в сизой крылатке вроде офицерской, а на голове у него была самая подлинная дворянская фуражка с красным околышком, и общий эффект был отменно православный. Он носил бакенбарды в полщеки, а подбородок брил ежедневно, с синевой, и по пятницам приходила к нему маникюрша. В клубе он играл в винт исключительно с чиновниками – тут-то и любил старший брат подойти и сказать во всеуслышание: «Бейреш, пора домой, твоя жена Фейгеле беспокоится», – а тот был холостяк, и никакой Фейгеле и на свете не было.
Смешили они меня до уморы; но в одном должен признаться: эти двое, и с ними еще Игнац Альбертович, первые мне показали то, что потом в жизни много раз еще подтвердилось: что гораздо любопытнее говорить с купцами, чем с профессиональными интеллигентами. В естественном кругу моем я встречался больше с литераторами и адвокатами: потолковав о книгах, больше не о чем бывало нам беседовать, разве что рассказывать анекдоты судебные или редакционные. Но когда те три «хлебника», уставши от вечной игры в очко и в шестьдесят шесть, клали локти на стол и начинали пересуживать свои биржевые дела, я невольно заслушивался, и мне на час открывался весь божий мир и чем он живет. По тысячам дорог Украины скрипят телеги, хохлы кричат на волов «цоб-цобе» – это везут зерно со всех сторон к пристаням кормильца Днепра, и жизнь сорока миллионов зависит от того, какие будут в этом сезоне отмечены в бюллетене одесского гофмаклера ставки на ульку или сандомирку. Но и эти ставки зависят от того, оправдаются ли тревожные слухи, будто султан хочет опять закрыть Дарданеллы; а слухи пошли из-за каких-то событий в Индии или в Персии, и как-то связаны с этим и Франц Иосиф, и императрица Мария Федоровна, и французский премьер Комб, и еще, и еще. Обо всем этом они говорили не вчуже, не просто как читатели газет, а запальчиво, как о деталях собственного кровного предприятия; одних царей одобряли, других ругали и о тех и других как будто что-то знали такое, чего нигде не вычитаешь.