— Она растворяется во всем и пропадает, а я остаюсь на месте и продолжаю умирать от жажды, хотя вода еще несколько мгновений тому назад была на моих ладонях.
— Я уже, по–моему, где‑то слышала такое, — призадумалась Мария, потом еле заметно улыбнулась.
— Ты что‑то вспомнила? — спросил Мейсон.
— Да, я вспомнила, как ты пытался уверить меня в детстве, что существует луч темноты.
— Луч темноты? — удивился Мейсон, — я этого не помню.
— Да, — Мария рассмеялась, — ты, в самом деле, пытался уверить меня, что однажды открыл окно, и в твою освещенную комнату ворвался луч темноты.
— Такого не бывает, — сказал Мейсон.
— Но ты сам говорил мне. Это так тогда поразило мое воображение, что я тебе поверила и помню про это до сих пор.
— Луч темноты, луч темноты, луч темноты, — несколько раз повторил Мейсон, — знаешь, Мария, все эти мои видения напоминают детскую игру.
— Детскую игру?
— Ну да. Помнишь, мы развлекались с зеркалом. Когда вы с Диком направляли солнечный луч мне прямо в лицо. Я даже помню ту боль, причиняемую мне светом. А сейчас это очень похоже на то детское чувство. Свет бьет мне в глаза, тот же ослепительный луч. Но мне совершенно не больно, я могу широко раскрыть глаза и смотреть на него. Понимаешь, мне не больно, я не чувствую боли.
— Это, действительно странно, — немного разочарованно произнесла Мария, — знаешь, сегодня я встречалась с доктором Равински.
— А–а, это психиатр?
— Да–да, он приходил ко мне в школу, приходил на урок.
— И что ж он тебе интересного сообщил?
— Ничего, мы поговорили с ним о жизни, о разном, поговорили о тебе, о Марте Синклер.
— Наверно, он сказал тебе, что я сумасшедший. Я угадал? — глядя на то, как дрогнули пальцы, произнес Мейсон.
— Нет, такого он не говорил, но пытался объяснить мне, что происходит с человеком после таких тяжелых катастроф.
— Знаешь, Мария, я мог бы рассказать тебе о том, что происходит с человеком во время катастрофы и после нее куда больше, чем мистер Равински. Ведь он ни разу за свою жизнь не попадал в подобные передряги. И говорит обо всем этом только понаслышке. Воспроизводит разговоры и воспоминания участников. А зачастую все эти разговоры полный вымысел, неправда.
— Ты что, Мейсон, хочешь сказать, что люди, пережившие подобное, способны врать?
— Нет, Мария, это не вранье, это что‑то другое. Люди, спасаясь, обманывают сами себя. И скорее всего, когда происходит катастрофа, человек не успевает ни о чем подумать, он повинуется только одному желанию выжить, выбраться, спастись. И тогда он забывает обо всем. Он не слышит, что рядом с ним кто‑то плачет и зовет на помощь. Он не видит ни крови, ни всего того кошмара, происходящего вокруг него, он просто, как животное, пытается убежать, выбраться. Поэтому я не верю всем этим рассказам, не верю.
— Так значит, и твоим рассказам не стоит верить, Мейсон?
— Моим можно верить, только они у меня очень несвязные. Понимаешь, со мной произошло что‑то совершенно удивительное. Я даже боюсь тебе об этом говорить. Я даже боюсь признаться самому себе, я не думал о своей жизни, я забыл о ней, я смотрел вокруг себя, пытаясь впитать в себя, запомнить все, даже мельчайшие детали. И сейчас мне кажется, когда я вспоминаю те события, что я рассматриваю фотографии, очень много фотографий. Я скрупулезно перебираю мельчайшие детали, мельчайшие подробности. Знаешь, Мария, я даже помню горящую газету на одном из сидений, я помню статью в этой газете. Тогда я ее не успел прочесть, а сейчас я могу воспроизвести ее строчка за строчкой. Я помню заклепки на креслах, помню царапины на одной из заклепок. И еще я помню крестик, который висел на тонкой красной ниточке на груди Марты Синклер. Я помню, как этот крестик раскачивался, показывая то одну свою сторону, то другую. Я помню блик на этом крестике. Женщина стояла на коленях в проходе, раскинув руки в стороны, она оглядывалась по сторонам, искала своего ребенка. А я был в одном шаге от нее, стоял во весь рост и видел се мальчика, он лежал впереди в глубине салона, через несколько рядов кресел. Марта Синклер не могла его видеть, а я видел и помню мельчайшие подробности, помню обугленный край простыни, помню, как огонь полз по этой простыне, подбираясь к плечу ребенка.
— Ребенок был мертв? — чуть слышно спросила Мария.
— Да.
— Это ужасно, Мейсон. Как же ты будешь жить со всеми этими видениями, со всем этим кошмаром.
— Это не видение, Мария, это реальность. Это отпечаталось в моем сознании и отпечаталось настолько глубоко и ясно, что ничто, никакие события, никакие мысли не смогут это стереть.
— Но ведь с этим невозможно жить.
— А ты думаешь, я живу? — подняв голову от стола, абсолютно серьезно спросил Мейсон.
— Но ведь ты говоришь, ешь, смотришь на меня, рассуждаешь, вспоминаешь — значит живешь.