Лавочку эту поставил Минька и сидел на ней каждый день, подстерегая, когда Юлька выглянет из лазарета. Иногда перекидывались всего несколькими словами, иногда разговаривали подолгу, и никто старшину в это время не беспокоил — знали, что встретит неласково. Ждал каждый день, а она знала, что он ждет, но выходила не сразу, да и не всегда… А теперь вот сама на этой лавочке его дожидается.
Вздрогнула от неожиданности — не заметила, как он подошел, а почему так торопливо вскочила… и сама не поняла. Вскочила, шагнула было навстречу и замерла. Это был Минька и… не Минька — не прежний Минька. Всего-то меньше двух недель, как последний раз виделись, а… Повзрослел? Построжел?
Не только ведовским чутьем уловила перемены — и так было видно. Лицо стало каким-то твердым, между бровями над переносицей наметилась вертикальная складка, исчезла детская пухлогубость, резче стал раздвоенный ямочкой подбородок… и глаза. Такие же зеленые, как у матери, и так же, как у матери, выдающие какое-то тайное и очень нелегкое знание. Раньше Юлька этого вроде бы не замечала, а вот сейчас увидела у Миньки и поняла, что такое же всегда было у Анны-старшей. Может быть, и не всегда, а только после того, как невестка Корнея овдовела, но Юлька тогда была еще слишком мала…
Но не было же этого! Там, у крепостного моста, во время бессловесного разговора между ними. Не было этого взгляда! Почему же сейчас? Да потому, что там, у моста, он на миг — радостный миг — забыл о том, что не привел назад шестерых отроков, которых увел за собой в поход, а во время молитвы, конечно же, вспомнил. И будет теперь помнить всегда.
Научился ли он будить в отроках зверя, как умел это, по словам матери, Корней? Одни раненые рассказывали, что во время захвата Отишия он сам озверел — кинулся грудью на топоры и рогатины, но как-то сумел при этом выжить, а другие раненые поведали, что он, наоборот, успокаивал ребят — на них два десятка конных копейщиков перли, а он прохаживался перед строем, пошучивал…
— Здравствуй… Минь, что с рукой?
— Да так, зашиб немного. Как тут ребята мои?
— Все поправятся, тяжелых-то в Ратное увезли, к маме…
— Да, задали мы тебе работы, ты уж прости… Матвей вернулся, поможет. Вы с Настеной его хорошо выучили, да и он молодец — Бурей на него почти и не ругался, Илья говорит, это — похвала. Так что тебе теперь полегче будет — с помощником.
— А я и не одна, у меня уже две помощницы есть — Слана и Поля.
Вроде бы нормальный разговор, правильный, вежливый, доброжелательный… Но хотелось-то совсем другого — пусть опять без слов, одними глазами, пусть на расстоянии, мимолетно, но вернуть тот радостный миг, ту улыбку!
Юлька вдруг обнаружила, что обе ее ладошки лежат в Минькиной руке — сама не заметила, как так вышло. Торопливо, даже суматошно, отдернула их и уже ставшим привычным непререкаемым тоном скомандовала, будто одному из рядовых отроков:
— Ну-ка, хватит мне зубы заговаривать, пошли, погляжу, что у тебя там!
— Сначала ребят проведать…
— Ты мне не указывай, что сначала, что потом! В лазарете — я воевода! Сам приказал, чтобы…
Юлька осеклась, потому что в ответ на ее слова Минька сделался опять привычным Минькой — добрым, понимающе улыбающимся, словно дед, глядящий на непоседливую внучку. Ну и пусть это была не такая улыбка, как там, у крепостных ворот, зато ушло это тягостное ощущение нелегкого, непростого знания. Вот и пойми его: пока тихо да вежливо говорили — зимняя вода, а как ощетинилась — сразу подобрел.
— Ну, ладно, проведай сначала своих ребят… Пойдем.
Проведать получилось долго. Минька присаживался к каждому из раненых. Расспросив о самочувствии, заводил разговор об обстоятельствах ранения, обязательно доказывал, что это — урок не только для самого отрока, но и для всей Младшей стражи: теперь, мол, он и сам сможет поучить остальных, как уцелеть при повторении такого же случая. Строил разговор так, что по большей части говорили мальчишки, а Минька только внимательно смотрел на них и кивал, даже если те несли совершенную чушь. Можно было подумать, что не Юльку, а его Настена учила, как надо разговором занимать внимание больного и улучшать его настроение, не давая слишком уж углубляться в мысли о своем недуге.
Потом объявился Матвей, тоже разительно переменившийся за время похода. Только вместо затаенной боли и непонятного тайного знания, как у Миньки, у Матвея прорезалась уверенность и резкость, даже некоторая грубоватая властность, словно он впитал понемногу от поведения и Настены, и Бурея. Впрочем, неласковое отношение Матвея к женскому полу никуда не делось — для Юльки-то у него приветливая улыбка нашлась, а на Слану и Польку он глянул так, что те разом переменились в лице и подались к выходу.
Минька и тут нашелся. Удержал девиц, принялся расспрашивать о том, как и когда обнаружилась их способность к лекарству, потом про дом, про родню, пошутил насчет яркого румянца Сланы[63].