Утром уже были и телевидение, и ОМОН, днем — бронетехника, а вечером начались обращения к народу по федеральным каналам. Причем некоторые обращавшиеся выглядели бледно и мужественно, а некоторые — ну совсем как Стручков, Николай Тимофеевич.
И после полуночи, несмотря на принятые меры, все действительно начало останавливаться. Разгибалось, расправлялось, разглаживалось, кряхтело и долго еще дрожало мелкой дрожью от пережитого напряжения. А когда успокоились последние щелчки и потрескивания, Стручков поднял голову и прислушался к тишине. Было хорошо, как ночью на даче. Стручков вздохнул с облегчением, пробурчал: «Ну а вы говорили…», свернул аккуратно свой плакат и ушел домой.
Исчезновение москвоведа
Говорят, у последнего человека, влюбленного в Москву, было имя, судьба и даже профессия. Звали его Леонид Дмитриевич Лунев, по давнему школьному прозвищу Луня, и был он робким учителем москвоведения, таким белесым, что казался почти альбиносом.
Жил Луня в старой квартире с высокими сумрачными потолками, в одном из тех домов, где на лестничной площадке можно свободно устроить пикник большой компанией, а в затянутой рабицей шахте, шурша противовесом, ползает ничем не прикрытый лифт. Он был из тех учителей, которые преподают ради предмета, а не ради учеников, и в школе его недолюбливали, как, впрочем, и дома. Громкая, обильная телом жена и тихий сын не могли примириться с равнодушием Луни к роду человеческому, а Луне снилась по ночам исполинская невеста, облеченная в кружево крошащегося кирпича, и сквозь фату нежно глядели на него широко распахнутые окна ее московских глаз. Чем-то она была похожа на Лунину бабушку — огромная, древняя, пережившая двоих своих внуков и даже одного правнука-мотоциклиста, она хранилась в квартире музейным экспонатом, уцелевшим осколком старой, правильной Москвы, к которой Луню необоримо влекло и во сне и наяву. В бабушкиной комнате он держал папки с черно-белыми фотографиями городских улиц, книги по сентиментальному москвоведению, написанные такими же, как он, влюбленными чудаками, камешки и осколки, утащенные с мест гибели старых домов и снабженные каждый своим ярлыком: номер дома, улица, дата вероломного сноса. А еще в этой комнате был настенный ковер — первая карта Москвы, изученная Луней.
В многомерные пыльные глубины этого ковра он часами глядел в детстве, изумляясь сходству ветвящихся ориентальных орнаментов с заоконным ландшафтом старого центра Москвы во всей их живой непредсказуемой прихотливости. С шестого этажа хорошо просматривался хаос тупичков и закоулков, внезапно выбрасывающих из-за угла то густо-желтый дом с одним острейшим углом, похожий на кусок выдержанного сыра, то ободранную до алого кирпича церковь, то просевший особняк, на крыше которого покачивалось крохотное деревце. И Луня чувствовал, что на самом деле этот хаос продуман кем-то так же хорошо, как ковровый узор. В основе коврового узора, в основе ландшафта, в основе маленького Луни и деревца на крыше лежало одно и то же — цепкая, слепо тычущаяся и понятная лишь любящему взгляду сверху жизнь. Тихо сидя на диване и глядя то на ковер, то на город, Луня изо всех сил учился любить их. Не только для того, чтобы понять, но и потому, что смутно подозревал — больше, кажется, некому.
В бабушкиной комнате Луня всегда успокаивался. Он приходил сюда, когда был расстроен, перебирал свои реликвии, глядел на ковер, в глубинах которого таилась его идеальная Москва. В последние месяцы перед своим исчезновением он делал это все чаще и чаще. И однажды, в особенно пасмурный зимний вечер, после очередного педсовета, на котором Луне влетело за общую нелепость и бесполезность, после напряженного семейного ужина, на котором его супруга привычно возмущалась тем же самым, после очередной видеозаписи сноса беззащитного дома, присланной соратниками, москвовед скрылся в своем убежище — и пропал без следа. Когда по-прежнему недовольная супруга заглянула в комнату, в ней была только безмолвная бабушка. А Луня словно испарился, распался в воздухе нежной пылью и паутиной, которыми оказались с ног до головы облеплены после длительных его поисков члены семейства. Такая деликатная пыль живет только в старых квартирах с сумрачными потолками — в новые ее не завозят.