День был как день, праздник как праздник, только лица были такие, каких в любой другой день, в другой праздник года я не увижу. Не просто выражение другое, нет, сами лица другие — простые, чистые, открытые. Почему я мало вижу такие лица в другие оставшиеся дни года? Где они? Вот через несколько часов разойдутся в сквере эти люди, и до следующей встречи с ними ждать еще целый год. Остановись, мгновение…
Площадь пустела постепенно — подтаивала, растворялась, угасала. К вечеру остались одни гражданские. Потом и они разошлись, появились парни с гитарами.
День догорел, канул в вечность.
Я возвращался улицей Горького, поднимался вверх, часы показывали начало двенадцатого. Из ресторанов, из кафе выходили последние посетители, фронтовиков было мало, я ловил их последние прощания — слова, взгляды, рукопожатия. Улица пустела на глазах.
Но вот везение: на площади Белорусского вокзала, неподалеку от входа в метро, образовался широкий круг, в центре которого оказалось с десяток, не меньше, фронтовиков — последний островок. Аккордеонист нажимал на перламутровые клавиши: «Ночь коротка, спят облака…». Ах, какие были тогда песни, какие чистые слова! «И лежит у меня на ладони незнакомая ваша рука…» Завтра этой музыки уже не будет, завтра все станет пусто. Какое счастье, что я продлил себе этот праздник на несколько минут.
Аккордеонист выдержал паузу, по чьей-то, видно, просьбе заложил крутой вираж, и полились вдруг частушки — разудалые, ухарские. Что-то о японских самураях. И такой ядреный был припев! Захваченный общим чувством веселья, свободы, вольности, победы, я не запомнил ни одного куплета. В кругу лихо отплясывали двое мужчин и женщина — все при орденах и медалях. В первых рядах смыкающегося все теснее круга стоял мужчина — с лицом, как сельская местность, по словам Платонова. Видно было — издалека. Как только начинался припев, он легко, даже изящно выбрасывал ногу в круг и с улыбкой широко разводил руки, приглашая соседей к пляске.
Лицо его светилось при этом детской чистой радостью. Сам не плясал, но соседи понемногу выходили в круг — этакий заводила. Впрочем, я его плохо видел, он был чуть в стороне, нас разделяли люди.
Но что-то и грустное было в этом, может быть, потому, что не покидала мысль скорого прощания с ними: осталось несколько минут. Как продлить их, эти минуты?
Подошел милиционер, взял под козырек: пора бы расходиться. Было половина первого. Вот бы когда перевести часы на летнее время — сегодня, выиграть час. Круг заколыхался, но устоял. Минут через двадцать, однако, аккордеонист стал застегивать мехи, и круг стал нехотя распадаться. Все двинулись к метро. Только тот самый — заводила, из глубинки — двинулся в обратную сторону, к улице Горького.
Я увидел, что правой ноги у него нет. Но если бы хоть был он на костылях с подвернутой у колена брючиной или был бы у него хороший протез — их давно уже делать научились, не различишь, будто своя нога. Нет, у него вместо ноги был грубый, деревянный обрубок, привязанный ремнями. Чурка, сточенная книзу. Такие протезы я видел только после войны во множестве, одинаковые и бесконечные. Видно, он сам смастерил этот обрубок — плотный, удобный, не трет, не давит. С таким вездеходом можно и по московской гладкой улице идти, и по булыжной мостовой в райцентре, и по проселочной дороге, и по лесной тропе, можно и в дождь, и в снег.
Странно он выглядел, даже нелепо — в самом центре столицы, среди ночи, один на всей улице Горького.
Он уходил, а я брел за ним.
Я представлял, как возвращался он домой сорок лет назад. Может быть, это было рано утром, он шел полем, шел вперевалку, привыкая к протезу. Впрочем, нет, протеза, вероятно, еще не было, он шел, приминая костылями влажную утреннюю землю, — и вокруг, на траве, была роса, которая еще помнила следы его босых ног. Шел он и полем, шел он и лесом, и миновал он березовую рощу, и пели ему взахлеб птицы; и у каждой божьей твари было по две лапы. За поворотом открылась ему поляна, где трава в рост человека, а дальше — ручей, мостик, пологие, скатом к нему, огороды и — деревня. Пели петухи, пилили дрова в чьем-то дворе, лаяли собаки, шел дым из труб. Ничего не изменилось за эти четыре года, и солнце по-прежнему поднималось из-за правой крайней избы.
Впрочем, может быть, когда он возвращался, был вечер и была зима, и снег повис, застыл над крышами.
…Я глянул перед собой и никого не увидел. Улица была пуста. Фронтовика с протезом не было нигде, как будто его не было вовсе. Куда, в какой двор свернул он в центре Москвы, мой старомодный инвалид? Наверное, где-то здесь жил его однополчанин.
Я теперь уже больше не увижу его и имени его никогда не узнаю.
Зато до следующего 9 Мая оставалось меньше года. На полтора часа.
Вот так, наверное, когда-нибудь уйдет последний солдат войны — незаметно для всех. Неслышно, как неслышно падает в большом лесу последний осенний лист. И с ним уйдет целое поколение.