— Показывай, еретик, которые намсараевские, долбаевские, доржиевские…
Цыдыпа сняли с лошади. В страхе перед непонятными действиями Никольских богатеев Цыдып безвольно шагал под их конвоем и пресекающимся голосом отвечал:
— Вот это Намсарая… те долбаевски… доржиевски… Совсем-совсем мало. Нойоны (Нойон — богач из родовой знати (бурятск.)) гоняют свой табун на ту сопку. — Цыдып взмахнул кнутовищем в направлении марева далеких увалов.
Он простодушно рассуждал сам с собою: сказать правду, что тут больше всего бедняцких овец, — не отстанут ли?
В волнующуюся гущу блеющих перепуганных овец врезались конные и пешие и по указке Цыдыпа с трудом отделили нойонский скот.
— Ну, эти пускай гуляют… Этих не трожь, — предостерег Елизар Константиныч. — С сильным не борись, с богатым не судись.
— Что верно, то верно, — поддакнул Панфил Созонтыч.
Бедный Цыдып, как его правда обернулась против него! Мокрыми глазами следил он, как мужики погнали гурт по степи в деревню… а может, на дальнюю заимку? Что скажет он юртам, потерявшим по десяти-двадцати голов… последних голов!
«Дурак, дурак! — клял он себя. — Не иначе, бохолдой-шайтан в насмешку толкнул меня вчера к Елизару… Сдал покос!»
— Развяжи мальчонку, накажи ему — ни гу-гу! И ты молчи. Молчи, а не то убьем! — суровый Иуда Константиныч крепко двинул оторопевшего Цыдыпа в бок и поспешил догнать своих.
Бедный Цыдып, — разве заставишь молчать пастушонка! Разве поверят в юртах, что он, Цыдыпка, не помогал грабителям… Всесильный Намсарай похвалит за верную службу, но… защитит ли от ярости ограбленных, обездоленных? Один путь ему — гнать без останову коня в беспредельную даль степей, скрыться за сотни верст в незнакомом, чужом улусе. Пропади пропадом покос, жалкий скарб пастуха… Все равно, одна дорога!
Хитро рассчитал Елизар Константиныч: нойоны палец о палец не ударили в защиту бедных своих сородичей, — их дело сторона! Пастушонок толком ничего показать не мог. Цыдып бесследно исчез… Пошумели-пошумели улусники, да и отступились. Где искать? Не пойдешь же шарить по русским заимкам!
И на семейской стороне все обернулось гладко. Пока на заброшенной заимке стригли краденых овец, валяли добротные потники и войлоки для продажи, а которую шерсть и прямо в мешки пихали да свежевали туши, — сколь прибыли Елизару Константинычу и всей честной компании: и шерсть, и мясо, и кожа! — тем временем Астаха Кравцов заявился в хошунный (Хошунный — волостной (бурятск.)) улус Хуцай прямо к самому братскому старшине.
— Цыдыпка-пастух у вас сбежамши… так он покос свой запродал Елизару Константинычу, — закричал он.
Заплывший жиром старшина-истукан после муторного молчания, — не прочтешь ведь на лице: откажет или нет, — сплевывая табачную слюну на земляной пол продымленной юрты, спокойно процедил:
— Бери, мне что. Нам покоса своего хватит. Раз продал…
Встретив Елизара Константиныча в сборне, уставщик отвел его в сторону:
— Емелька Дурак… тебя видал.
Серые кошачьи глаза уставщика вонзились в купца. Тот не смог выдержать строгого пастырского взгляда: потупился, заморгал.
— Не таись, — с укором произнес Ипат Ипатыч. — Куда вас эстоль бежало? Дружки ведь мы с тобою…
Как на духу, Елизар Константиныч поведал пастырю о грехе своем.
— Да и грех ли то, если облегчил ты душу свою на нехристях поганых? — тоном утешения сказал пастырь.
В воздаяние мудрости Ипатовой и во искупление содеянного, — Ипат ли Ипатыч, дескать, не замолит! — богатей в тот же день отправил пастырю бараньей свежинки, шерсти малую толику да курдючков.
А через три дня никольцы косили Цыдыпов покос — две десятины на том покосе отмерил Елизар Константиныч миру, а мир — уставщику.
Ипат Ипатыч благословил косцов:
— Богородица сердитая прошла, — сенокосу самое время. Кто в сердитую себе скосил, не остерегся, тот должен за грех великий сено ко мне во двор возить…
По осени Ипат Ипатыч прибыльно торговал через зятя сеном в Заводе.
Елизар Константиныч с братьями и зятем Астахой считали, что и они не в убытке, не захиреет теперь их торговля.
— Ну, держись, Николай Александрович! — весело говорили они. — А главное — все шито-крыто…
Только один Панфил Созонтыч — он получил, понятно, свою долю из общей нескудной добычи, — чувствовал себя неспокойно. Голодный блеск в глазах его с этой поры уже не угасал. Чаще и чаще уединялся он к себе в, горницу, становился на колени перед медноликими складнями и жадно замаливал свой последний, неоплатный, ему чудилось, грех перед господом. Тугнуйский набег был, по словам всезнающих людей, второй его гирькой, тяжести которой он уже не смог снести.
Иван Финогеныч ехал с почтой в Малету, что за хилоцким паромом, — обычный, примелькавшийся путь долголетнего ямщика — через дабаны, мохнатые перевалы, звонкие ручьи. На крутых спусках он натягивал вожжи, и тогда длинные мослатые его руки казались вторыми оглоблями.