Эх, и крутеньки же эти дабаны и дабанчики! Но привык он к ним за многие годы, и не о них думал сейчас. «Не судьба, видно, — сидя на козлах, рассуждал он сам с собой, — не судьба было пожить со второй бабой… Жаль ее — пильновитая, обходительная, под шубой горячая, но… ведь не родная жена, — настоящей привычки к ней не завелось и тоски по утрате настоящей нету… Потерял бабу, без новой не обойтись, к старости, — на седьмой десяток давно перевалило, — бобылем оставаться — живая тоска».
Иван Финогеныч сморщил мясистый свой нос: жениться по третьему разу ему показалось зазорным — старики осудят его, деревня осмеивать начнет… Однако к Малете подъехал он с твердым намерением взять стряпуху-домовницу… Мало ли вдов без дела шалаются, горе мыкают?
На ловца и зверь бежит. В Малете той порою проживала перекочевавшая недавно из Бичуры вдова Соломонида Егоровна. Выглядела она из себя жердь жердью, суха, костиста, лицо долгое, темное, в рябинках, но баба молодая, лет тридцати, — в дочки Финогенычу годится, — бездетная, не занятая, самый раз.
Нахвалили Ивану Финогенычу ее добрые люди, устроили смотрины. По нраву пришлась ему Соломонида Егоровна, одно не поглянулось — глаза злющие-презлющие, с утайкой, да и костлява к тому же, не то что мягкая Палагея-покойница. Однако пренебрег он костлявостью и дурным взглядом вдовы, и они быстро сговорились.
И покатила Соломонида Егоровна на новое жительство стряпухой-домовницей на оборский полустанок.
Месяц, другой и третий прожила Соломонида Егоровна на Оборе — хозяйствовала хоть и похуже прежних баб, но вреда особого не было в том.
На исходе четвертого месяца не стерпел Иван Финогеныч близости молодого бабьего тела… Стали они спать с той поры, невенчанные, на одной койке, под одной шубой…
И побрели своим чередом лета и зимы. К резким движениям, к крикливости, к злости, вспыхивающей мгновенно в бабе, — лопались под рукою у нее тогда горшки и чашки, — привык Иван Финогеныч. Не жалел ничуть о своей находке малетинской, гнев Соломониды тушил молчанием, охолаживающим смешком.
И пошли у них дети — погодки — один за другим.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Через край махнул Елизар Константиныч насчет самостоятельных хозяев: никогда никольцы по достаткам своим не напоминали ровного моря. Вон в конце Албазина окнами в скрипучие ворота околицы уперлась избенка Сидора Мамоныча, пастуха. Не он ли по воскресеньям тарахтит на одноколке по улицам, стучит в высокие окошки концом кнута:
— Эй, тетка Мавра, мякушку! К вечеру воскресного дня возвращается он домой с коробом мякушек, тарок и краюх — его недельный заработок за пастьбу мирского стада.
И с чего хозяин в пастухи пошел, по какой нужде? Был Сидор Мамоныч отменный овчинщик и чеботарь, жил не хуже других, а может, и лучше: на славу делала парёнки (Парёнки — пареная репа) Сидорова баба. Не спасли Сидора Мамоныча паренки! Однажды обманул с кожами Мосей Кельман — с того и покатился под гору…
Шли годы, убывала у мужика сила, чеботарить и мять кожи стало труднее, работа уплывала в другие, более проворные руки. Велика, ли корысть горбиться днем и ночью над чужими ичигами? Капиталу с того не наживешь. Овчинной же работы — кот наплакал. За кожами, за ичигами стал Сидор Мамоныч хуже пашню доглядать. И вот выдался недородный год. К кому за мукой побежишь — к Дементею Иванычу, сродственнику, или, может, к Елизару Константинычу? Одна дорога — в петлю к богатому мужику лезть. Поправил бы Сидор Мамоныч свои дела, да помощников нет: Ванька, сын, еще мал, какая от него подмога. И когда незадачливый чеботарь влез в неоплатные долги да с годами огляделся вокруг: рушится хозяйство, надо в пастухи к миру наймоваться…
Алдоха, давний дружок Андрея Иваныча, прогоревшего амурского рыбалошника, тоже в пастухи подался. В молодости Алдоха был большой гулеван — веселая голова, а когда остепенился, обзавелся бабой, пахать и сеять стал, — увяз, как и Мамоныч, у крепышей в долгах.
Горькую думу думает теперь бородатый Алдоха: «Не вышла мне доля хозяином быть… Нет! Была б доля, ежли бы не волчьи пасти… соседские».
Кипит у Алдохи сердце. Стар уж, а все не может забыть, как Панфил Созонтыч ссудил его пшеничкой сопревшей, к посеву негодящей… ссудил, а потом через уставщика да старшину долг выколачивал. И ведь как обошел-то: сверху в мешки насыпал доброе зерно, а ладонью ниже — одна труха.
Обман этот Алдоха обнаружил лишь на пашне. Чуть было не заплакал он от обиды… и поехал с пашни прямо к Панфилу: — Получай твое дерьмо обратно!
Богатей бельма вытаращил, — дескать, знать ничего не знаю! — и приказал работникам вытолкать разбушевавшегося мужика за ворота. А потом и начал жать…
Кипит у Алдохи сердце лютой ненавистью. Не чета он Сидору Мамонычу: тот норовит как бы потише, как бы обиду свою обойти стороной.
— Не обойти… и не забыть! — часто говорит себе мрачный неулыбчивый Алдоха.