— Угадал. И для «салона» этой почтенной особы ясно, и для нас всех — руководящего ядра в местной парторганизации, и для Советской власти, и профсоюза, и советской общественности… Ты танцуешь над пропастью, и опять-таки, что над пропастью, так это только для тебя одного новость. И вот пришло время — я открою тебе все карты. Твое спасение в одном — пришвартоваться к нам — к оппозиции, носителем прогресса, выразителем правильной линии в ленинизме. Но если ты этого не понимаешь, то погибнешь от руки тех, за которыми сейчас слепо следуешь. Даже если нас и постигнет неудача, в чем я абсолютно сомневаюсь, тебе с твоим строптивым характером и тягой к самостоятельным суждениям не уйти от кары аппаратчиков. При всей своей ведомственной узости эти кастраты духа не простят тебе твоих привычек быта, разносторонности интересов, наконец, пытливости, твоей линии…
— Какая же, по-твоему, «моя линия»?
— Милый друг! (так начинал он обращаться к тем, кого переставал выносить). Ты неосторожен, не натаскан в конспирации, простодушен, а потому уже беззащитен. Кто у тебя в советчиках? Портянкин, нэпман, и одно это уже у конформистов — тяжкий криминал. Затем, в квартире у тебя висят иконы. Нет, нет, не маши рукой, кто тебе поверит, что это прихоть хозяйки… Если даже и поверят, то притворятся, что не поверили… Над столом — портрет Ушинского. Кто он такой? Представитель реакционного дворянства, монархист и церковник, великодержавный националист, идеалист до корня волос…
— Знаешь, что сказал о тебе Энгельс? — прервал его Пахарев. — Во всякой идейной борьбе объявляется толпа путаных голов. Они себя хорошо чувствуют только в мутной воде…
Повысив тон и не слушая Пахарева, еще с большей горячностью Петеркин продолжал:
— А твой подбор кадров? Эта ваша святоша, Марья Андреевна, что демонстрирует свою любовь к детям бедняков… Ведь это позор — заниматься в наше время филантропией… Мы, марксисты, считаем гадостью бросать советским людям подачки, милостыни, пятаки. Мы воюем с бедностью вообще, как с социальным злом, а не с несчастьем, постигшим отдельного горемыку.
— Старые песни, Петеркин. Жизнь показывает, что легче написать сверхгениальнейший трактат на тему социальной несправедливости или произнести громоподобную речь против эгоистов или черствых чревоугодников, чем взять да и накормить одного голодного соседа или бездомному предоставить ночлег. И вообще негодовать против зла на земле благороднее и возвышеннее, чем по поводу недостатков у себя самого. И возвещать о любви к человечеству, заметил я, некоторым из нашего брата — пропагандистов новой жизни — значительно легче и опрятнее, чем полюбить рядом живущего товарища и помочь ему в самом обыкновенном житейском горе. Я слышал, что у тебя есть жена с ребенком в Ленинграде, которых ты бросил на произвол судьбы… Это тоже из принципа презрения к филантропии?
Петеркин нервно скрипнул зубами, что он делал в минуты особенного озлобления, двинул локтем в сторону и свалил тарелку на пол. Но он этого не заметил.
— Вы, Пахарев, мещанин, — произнес он с отвращением на лице. (Переход на «вы» всегда имел у него смысл брошенной перчатки). — Достоинство человека определяется его социальной пользой, а не семейными добродетелями.
— Как сказать… Семья — социальная ячейка, и если наш «ортодоксальный марксист» не сумел быть на высоте там, то кто нас заставит поверить, что это будет примернейший гражданин государства.
— Выехать на личных добродетелях не удастся вам, Пахарев. Но уж если на то пошло, то я скажу, что личные ваши добродетели тоже невысокого качества. Есть из общего корыта не всякий согласится… Людмила Львовна мне досконально поведала, как вы ее добивались, хорошо зная и ее прошлое, и настоящее. Или угождать женам начальников — это наилегчайший путь к карьере? Как еще мы вас терпели…
Пахареву хотелось вскочить и ударить его. Но он все-таки взял себя в руки. «Не на околице!» — промелькнуло в голове.
— Как это мы вас терпели, — повторил победно Петеркин, увидя, что он обезоружил этой угрозой Пахарева. — Ведь вы решительно против школьного новаторства… А еще питомец советского вуза.
— Школа не проходной двор, — сдерживая себя, ответил Пахарев, наклонившись над столом, — не лаборатория для ваших экспериментов, не вокзал для случайных приезжающих: напакостил — и отбыл в другое место. Школа, любезный, почтенный Вениамин Григорьич, это наша будущая история, это — мальчишки. Это — новая Россия, которая идет вслед за нами. И чтобы она не посмеялась над «промотавшимися отцами», мы должны вооружиться огромной перед ней ответственностью. И не вам сюда совать нос, славолюбцы… Вечные кочевники по лицу планеты.