— У нас предкомбедом был полуграмотный батрак, сормович. В пятом году его замели на каторгу, перед Октябрем выпустили. Ошкуров его фамилия. Я не помню случая, чтобы он переступал закон. Не то чтобы взять да убить зловредную старуху, как это сделал Раскольников, но, если бедняку не положено брать из конфискованных им запасов, он отступника отдавал под суд. Впрочем, суда-то никогда не было, в нашем понятии, а просто, пользуясь правом власти на местах, сажал его в каталажку. И заметьте, ничего не брал сверх законной нормы. Время было жутко голодное, и сами мы голодали, и семьи наши голодали. Жмых, лебеда, мерзлая картошка — были нашей едой. Бывало, сложим сотни мешков зерна, найденного в ямах, самогон, мясо, рыбу и тому подобное — никто не трогал и пальцем. Отсылали все это в Красную Армию. Самогон выливали в землю. Наш предкомбеда говорил: «Дай беднякам свыше положенного грамм — завтра возьмут пять, послезавтра будут брать пудами и превратятся в преступников. Я помню, как мы расправлялись с хапугами. Безжалостно! И только по закону. Сейчас этому и не верят, что мы только и думали о том, чтобы было справедливо, все по закону. Все понимали: при диктатуре беднейших допусти слабинку — нее разлетится в прах. Да, революционная законность — высокая сила, и она нас спасала. Мой старший брат работал в Чека. Возвратясь с гражданской войны, он нас похвалил. Я и сейчас эту похвалу ношу в памяти, как награду…
— Я тоже работал в Чека, — сказал Тарасов. — Вместе с Яковом Воробьевым. И поступали мы так же… Лучше терпеть лишения, чем преступать черту честности.
— На меня обозлились… Я, видите ли, «страж законопослушания». Послушание вождям и закону явились залогом победы… Тогда рушились державы и законы, буржуи объявили вне закона Советскую власть, все средства бросили против нас, ничем не брезговали, беззаконие ввели в норму права — а мы в это время показывали пример послушания партии. Парадокс? Нисколько! Это вытекало из нашего неписаного закона — воли трудящихся.
— Слово вы откопали старомодное, но хорошее. Без контролирующей воли трудящихся наступил бы хаос и произвол. Закон или беззаконие, третьего не дано. Нашим гражданам права их и привилегии хорошо известны и приятны. А вот дойдет дело до ответственности, до обязанностей, они большинству смутны… Верно?
— Верно. Продолжайте.
— Когда я говорю ученикам: «Надо идти огораживать садик», они отвечают: «Мы сперва это обсудим». Когда я говорю учителям: «Надо приходить вовремя», они отвечают: «Я опоздал только на десять минут, это — пустяки». Я принимаю меры, и я не нравлюсь.
Тарасов улыбнулся.
— А вы думаете, я всем нравлюсь? — Вдруг лицо его сделалось строгим. — Однако приглушение индивидуальных творческих возможностей взрывает систему изнутри. Чем жестче дисциплина, тем слабее она влияет на душу, тем больший вызывает протест. Я спросил одного дворянина, который вместе со мной отбывал каторгу, как это он — воспитанник Пажеского корпуса — стал революционером? «А так же, как стал им князь Кропоткин, — ответил он, — как сын попа Чернышевский, как Софья Перовская — дочь губернатора. В том-то и дело, что влияние среды вовсе не так очевидно, как принято думать. Воспитание великосветское иссушило душу. Оно всегда напоминало мне, что я каждую минуту должен угождать всем, примиряться со всеми… лицемерить. Оно — воспитание — было очень благоприятным для выработки протестанта. Оно раздражало, и я дозрел…» И революционеров из дворянского круга я очень понимаю. — Тарасов передохнул и продолжал: — Никогда не забуду этого. Формальная дисциплина, постоянные разговоры об общественной работе, сентенции о долге, — как бы они не посеяли в душах ребят скуку, обратное тому, к чему мы стремимся.
— Ах, как я вас понимаю. Даже самый вкусный пирог, если он дается неумеренно, назойливо, как единственная и постоянная пища, может привести к бунту. Но у нас беда в том, что своеволие переходит в крайнюю распущенность, становится опасным. Надо перевести его в русло полезных подвигов, формировать гражданскую личность.
— Согласен. Воспитать современного человека нельзя, если обходить эту проблему — гражданскую дисциплину. У нас сейчас много говорят о законности. Но всякий закон предусматривает наказание. А где же сознательность? Мне говорят: закон должен уступать место совести, чтобы, дескать, действовал всякий не за страх, а за совесть, чтобы было мне все можно, а сам бы я не делал того, что нельзя. Согласен. Закон запрещает. Но во имя чего? Чьих интересов? Мне, тебе, пятому, десятому может не понравиться запрет. А все равно этот запрет выгоден для каждого лично. В противном случае, без закона, кто-то более сильный может снять с меня пиджак.
— И при законе так снимают…