Но когда он вошел в уоно и сел в полутемном, сыром, промозглом, пахнущем мышами и деревенскими овчинами коридоре и занял очередь к Ариону, смелость его сразу сникла. Эти молчаливые мрачные фигуры посетителей, сидящих на скамейках в узком проходе с обшарпанными стенами; эти то и дело с грохотом и скрежетом растворяющиеся двери на блоке с привешенным кирпичом; эти непрестанно шмыгающие люди туда-сюда, сердито, обрывками речи изъясняющиеся на ходу, быстро исчезающие в недрах учреждения, — все это вместе ошарашило Евстафия Евтихиевича и нагрузило его сердце смертной тоской. При каждом хлопке дверями он нервно вздрагивал, вскакивал, оглядывался по сторонам, не пришел ли Арион Борисыч, и сердце его замирало. Но он так и не устерег прихода Ариона, а когда увидел, как точно вихрем подняло лавину людей в коридоре, устремившихся в приемную, было уже поздно. Там он оказался самым последним. Но все-таки нашел себе место за печкой. Начался вызов посетителей. Девушка выкликала фамилию, посетитель тут же тревожно и суетливо проходил в кабинет инспектора, а следующий в очереди вставал подле двери и окаменело ждал. Из кабинета выходили по-разному. Один выбегал очень быстро, улыбался на ходу и, раскланиваясь, удалялся весело. А другой находился в кабинете долго, оттуда доносилось унылое бормотание и после всего отчетливое резюме Ариона:
— Вот так, и только так.
Посетитель тогда выходил медленно, уныло озирался, потирал воспаленные глаза и вздыхал. Значит, потерпел фиаско.
У Евстафия Евтихиевича онемели ноги, и без того недужные (он болел тромбозом), но он все стоял, переминался, перемогался, одолевал желание удрать отсюда и никогда ни в жизнь не возвращаться. Подобное гадкое настроение испытывают только на вокзалах, в казармах и в захолустных судах: приступ свинцовой тоски, отчужденности от людей и неодолимое желание поскорее удрать. Когда он остался один и уже хотел шмыгнуть в кабинет, навстречу вдруг вышел Арион с большим брезентовым, распираемым от бумаг портфелем. Евстафий Евтихиевич застыл на месте, сердце его сильно заколотилось. Арион, заметив его, тут же отвел глаза в сторону и прошел мимо.
— А я? — произнес растерянно Евстафий Евтихиевич, обратясь к барышне за столом.
— Вы же не записались, — сказала она из-за машинки.
— Я думал — живая очередь.
— Очередь-то очередью, да надо записываться на нее, — ответила барышня, продолжая стучать.
— Так запишите меня.
— На завтра?
— На завтра…
— На завтра завтра и запишитесь.
Евстафий Евтихиевич опешил, а барышня так же механически, как сказала, стала чистить машинку, потом перекладывать в сумочке разные разности девичьего обихода: карандашик, губную помаду, пудреницу, гребенку, платочек, зеркальце, записную книжечку и еще что-то в крошечных свертках. А Евстафий Евтихиевич безучастно глядел, как она ворошит эти вещицы, и думал, что он совершенно зря сюда приходил. Но тут вошла Варвара. Она сразу угадала настроение старика и сказала:
— Ты, батюшка, видать, сплоховал. Тут люди ранехонько приходят и на двери записываются в очередь. Ты ступай домой, а я за тебя похлопочу, я тебя самым первым запишу.
Евстафий Евтихиевич удивился:
— Как это на дверях писать?
— Очень просто, — сказала Варвара. — Ты, видать, новых правил не знаешь, у нас порядочек…
Она вывела его наружу и показала на дверях росписи посетителей.
— То все на ладонях химическим карандашом каждый себе ставил номер. Выучились в магазинных очередях да на вокзалах. То оно, конечно, прочнее, каждый на ладони свою очередь узнавал и чужую. Да Арион Борисыч запретил — некультурно. Почнут в буржуйских странах надсмехаться. Вот и начали на дверях. Я сейчас тебя первым накатаю… Не горюй, мужик. Мы с тобой всю жизнь знакомые.
На другой день Евстафий Евтихиевич пришел рано, еще до открытия дверей. Он обрадовался, что его фамилия красовалась действительно первой в списке. Но когда открыли двери, очередь опять мгновенно перепуталась, каждый лез к девушке, расталкивая других, и из-за бестолковой сутолоки и яростной толкотни Евстафий Евтихиевич оказался опять в хвосте. Но он решил на этот раз все-таки дождаться приема у Ариона во что бы то ни стало.