И вот когда его очередь дошла, он опять не был принят: инспектор велел объявить, что у него сейчас начнется очень срочное и исключительно важное заседание по неотложному вопросу и всех, кого он не принял, примет в следующий раз, а в какой день, того пока и сам не знает. Именно на нем, на Евстафии Евтихиевиче, пришла в голову инспектору эта мысль — прекратить прием и отложить его на неизвестные сроки. И ему показалось, что это не что иное, как сознательная мелкая месть, на которую всегда был способен Арион Борисыч. Но что делать? Евстафий Евтихиевич еле приплелся домой, напился чаю с малиновым вареньем и лег в постель, чтобы набраться сил для следующего раза. Утром после сна к нему вернулась прежняя решимость, и он сказал себе, что придет сегодня в уоно и бросит в лицо инспектору горькие упреки. Он опять пришел раньше всех и опять уже сам записался первым. Инспектор был в кабинете, всех принимал, а его не принял. Наконец Евстафий Евтихиевич остался в приемной один. Он попросил девушку доложить, что ждет третий день приема и устал. Девушка ушла и через минуту вернулась, пожала плечами и молча села за машинку.
— Хоть плачь, — сказал Евстафий Евтихиевич. — Ну что?
— Ничего, — ответила она и опять пожала плечами. — Прием закончился.
— Странно, — произнес он. — Непостижимо, что он именно на мне закончился.
— На ком-нибудь да должен заканчиваться. Это так естественно. Тыщу раз вам повторять.
— Когда же меня он примет? И примет ли?
— Ничего не могу сказать, — ответила так же механически девушка.
— Все-таки я подожду, как вы думаете?
— Я об этом ничего не думаю.
Евстафий Евтихиевич продолжал ждать.
«Он беспощаден, упрям, как все самоуверенные невежды, выскочки, карьеристы, — думал он об Арионе. — Он не понимает ничего и никогда не понимал из того, что не входит в обиход его скудоумной жизни. Будучи словесником по образованию, презирает литературу как очаг заразы и беспокойства, презирает все чужое — заграницу, столичную жизнь — и, хотя сам только недавно стал кандидатом партии, уже презирает всех беспартийных, презирает хорошее воспитание, опрятность, вежливость, целомудрие, трезвость. Он никогда не выпивает на людях, но только дома, и то запершись. Зачем я тут сижу и жду от него справедливости?»
Но все-таки не трогался с места. Прошло сколько-то мучительных минут, и вошел Петеркин. Он взглянул поверх головы на Евстафия Евтихиевича и проскользнул мимо в кабинет инспектора. Евстафий Евтихиевич внимательно прислушался. Его слух поразили слова: «место дворника» и «третий день торчит». Сердце его налилось тоскою и гневом. Он поднялся, чтобы пройти туда, в кабинет, но вдруг вышел оттуда Петеркин.
— Вы насчет меня там? — сказал Евстафий Евтихиевич.
— Да, представьте, и насчет вас.
— Каково же мое положение?
— Положение? Чуть похуже губернаторского, — ответил Петеркин, снисходительно улыбаясь. — Есть много мест и при школе. О чем горевать?
— Какие же это места? Сделайте милость, объясните.
— Вот, например, требуется дворник. Предельно трудовая вакансия. Всякий труд полезен и почетен в нашей стране. Так и я думаю… насчет вас.
— А Семен Иваныч тоже так думает?
— Это и его мнение. Я точно не могу сказать, но уверен.
— Так ли? Он мне говорил другое.
— Не верите? Ваша воля. До свиданья.
Евстафий Евтихиевич остолбенел. «Значит, и тот лгал? Обещал же место библиотекаря. Хватит!» Евстафий Евтихиевич вышел.
«Конечно, я могу Ариона и сокрушить, — размышлял он, — достаточно мне сказать, где надо, о том, что я о нем знаю… Но… Не могу… Проклятая мягкотелость и это мое непобедимое презрение к некоторым словам… Интеллигентщина… Безнадежные мысли… С другой стороны, если вы отнимаете у себя всякую надежду на свои силы, вы делаете себя неспособным к действию. Дайте мне поверить в могущество своей воли, и я (да и всякий другой) пущу ее в ход. Да, я не могу поднимать борьбу ради торжества справедливости и истины, ибо я не тренировал свою волю, и не могу пустить ее в ход против своего противника даже в том случае, когда имею против него такие шансы».
Он пошел к своему другу Василию Филиппычу. О чем они там разговаривали — никто не знает. А наутро нашли Евстафия Евтихиевича мертвым. Его хоронили в очень серый и неприглядный день. Улица была пуста. Чуть накрапывал дождь. Мокрые воробьи, нахохлившись, сидели на изгородях и на крышах домов. За гробом уныло брели сокрушенные друзья Евстафия Евтихиевича, несколько учителей и учеников да старушки — профессиональные участницы всех поминок. На жалком полуразрушенном кладбище с упавшей оградой, поваленными крестами, покалеченными кустами сирени, дикой жимолости и бузины (тут по ночам шатались пары и предавались тайным утехам) была вырыта глинистая могила. Люди остановились, столпились и не знали, что делать. Попа не было, а нового ритуала похорон тогда еще не создалось. Получилось замешательство. Тогда кладбищенский могильщик, которому надоело ждать, и он, уморившись и продрогши, торопился пропить выручку за рытье могилы, громко выругался: