Но эти слова вызывали в нем новые приливы раздражения. Она поняла и умолкла. Она сидела теперь на кушетке, укутавшись в халат, серьезна и недвижима. Глаза ее были полны слез. И тогда он увидел в ней не претенциозную женщину, «обращающую свою образованность в предмет кокетства», а маленькую, обиженную и слабую и даже как будто чуть-чуть приросшую к его сердцу. И ему подумалось, что ее жизнь подле глупого мужа и, возможно, искреннее чувство к нему ее извиняют. Может быть, тут укрывалась и очень большая жизненная трагедия. Он погладил ее по волосам. Она ухватилась за его руку и щекой приложилась к ней, сказав:
— Это я во всем виновата. Прости меня.
Он хотел сказать ей что-нибудь ласковое, но не умел. Красивые и нежные слова, по его понятиям, были смешны, к ним была привита неприязнь с детства, а тем чувствам, которые обуревали его, он не знал названия. Он был рад, что растерянность сменилась жалостью к ней, и сказал:
— Все это мне не очень знакомо. Поэтому я смутился.
— Я чувствую это, — ответила она. — Раньше я этому не верила. А если бы поверила раньше, все пошло бы по-другому.
«Боже мой, как это нужно и важно, оказывается, уметь утешать обиженную женщину», — подумал он, садясь с ней рядом.
Через день за сапогами пришла Варвара, и Пахарев слышал: бесстыдно и откровенно она рассказывала тете Симе про то, как угодил он в яму и как трудно было отчистить его одежду и обувь. Значит, у Людмилы не было секретов от Варвары.
— Чересчур он Людмилочке по нраву. Кто ни придет в гости, только про него и разговору, один он у нее — свет в окошке, — тараторила Варвара отрывистым хриплым голосом. — Пра… Как только его узрит, так вся сразу и разомлеет.
— Что ж за беда, — отвечала хозяйка. — Дело-то молодое, разымчивое. Да и то надо молвить, Семен Иваныч тоже красавчик писаный… А уж ума у него — палата. Смиренник и всем, всем взял. Ученый человек и спит с книжкой вместо суженой.
— Пора бы и не с книжкой спать-то.
— Оно всеконечно… Да ведь молодежь стала мудреная, Варварушка. Бывалышко-то, молодые кавалеры этих затей — книг да спектаклей — знать не знали, все больше около кабаков да любушек крутились. Коли выпадало свободное время, с утра уходили на околицу или на Большую Кручу с тальянками, с балалайками. Да целый день и плясали, а коли это наскучит, устраивают драки на кулачках, петушиные бои али скачки на лошадях. Великая была потеха. А вечером глядь — гости. Опять же веселье, песни да шутки, свиданье да милованье с кралечками за плетнями, за заборами, за амбарами. Восемнадцать лет стукнуло — его уж определяют в закон. Этого баловства, говорю, не знали: книжек, газетин да агитаций. Купцы наши, бывало, как потешались — страсть: того сажей вымажут, тому горчицы в рот насуют, того охрой выкрасят, и за каждое рукоделие — пятерка. За пятерку-то сколько у нас желающих рожу подставить находилось… Хорошее время было, сурьезное. Забыть немыслимо. Жизнь была довоенного уровня.
— Как наш же Арион, каждый день, чай, читает?
— Беда, вовсе зачитался. Вон он говорит, что камни падают с неба. На свете шестой десяток доживаю, и оттоля только дождичек да снег господь посылал али град за грехи наши тяжкие… А чтобы кирпичи да колыши валились с божьих небес, умри — не поверю.
— Увидишь еще, — грубо оборвала ее Варвара. — Я ихние-то повадки знаю. Образованные, они только с виду тихие. А в тихом омуте черти-то только и водятся.
«Уж начались сплетни, пересуды… И тут свои Добчинские и Бобчинские, некуда от них деваться», — подумал Пахарев и твердо решил с этих пор к Людмиле Львовне не ходить.
Он верно угадал ситуацию. Варвара, когда шла к нему и обратно уже с сапогами, каждому встречному объясняла, во всяком закоулке, зачем она ходила к Пахареву и как ему попали сапоги ее хозяина. И в улице кумушки уже сочиняли о Пахареве истории, одна несуразнее другой.
Пахарев теперь старался забыться в работе. Он принудил себя вытеснить из памяти этот «срыв», как он мысленно определил. Домой возвращался только поздним вечером; после уроков проверял самодеятельность учеников, стенгазету, учком, работу пионеротряда, выполнение учебных планов и т. д. Когда возвращался домой, то тетя Сима передавала ему записки в голубых конвертах, пахнущие духами: «Люблю. Тоскую. Жду. Людмила». Он стал рвать их, не читая.
Однажды в воскресенье утром он готовил уроки. Мельком взглянул во двор и за изгородью палисада увидел Людмилу Львовну. Она направлялась к крылечку, осторожно обходя лужи и чуть подобрав юбку. Голова ее была опущена книзу. Людмила Львовна была одета по-весеннему: в шерстяной жакет, распахнутый от жаркой ходьбы, и в шелковую, лимонного цвета, блузку. И прежде всего бросилась ему в глаза ее высокая грудь в этой блузке. На момент ему показалось, что в этой женщине воплотилась вся красота земли, что рассудок его помутился. Безграничное и страстное восхищение, смешанное с чисто ребяческим испугом, сковало его. Потом к нему вернулось самообладание, он торопливо прикрыл занавеской окно и крикнул хозяйке с лестницы, почти задыхаясь от волнения: