«Гимназисту кладут записочку в ранец, учителя уличают его, а мамаша дерет за вихор. Вот ты каков, Пахарев».
К счастью, он услышал, что Арион Борисыч увлеченно рассказывал о повадках тетеревов на току, а завкультпропом сам хоть и не был охотник, но поправлял его. Он привык поправлять каждого в любом случае.
Не поднимая головы, Пахарев осмотрел окружающих и убедился в своей безопасности. Тогда он залпом выпил стакан пива и пошел по саду, чтобы размяться и вдали от людей прочитать записку, тем более что случаи был подходящий: Арион Борисыч заговорил о своих занятиях диаматом, к которым его принудила жена.
— Без философии, говорит, не вырастешь на общественном посту. Ну вот и стал я думать: действительно надо подковаться. Дай поумнею в один момент, чтобы даром время не тратить. Взял я книжку, читаю и ничего, представьте, не смыслю. Такое наверчено, что и пересказать нет сил: и капуляция, и конъюгация, и ингрессия, и агрессия, дегрессия и дезингрессия… брюхо у меня схватило на четвертой странице, и с той поры не читаю философов. Вот, думаю, дофилософствовался, привидения станут еще ходить, хотя, конечно, я, как диалектик, фидеизм отрицаю и прочую поповщину, но все-таки страшно. Я думаю, что философию эту все эти проклятые буржуи выдумали, чтобы засорять мозги трудящимся. Вот так, и только так.
Завкультпропом катался на траве от смеха, поджимая живот руками.
В это время Пахарев очутился за кустами смородины. Он вынул записку из кармана. Она, как всегда, была перевязана голубой ленточкой посередине. Он стал развертывать ее и мельком увидел Людмилу Львовну. Она стояла на крылечке дома, легкий ветер ворошил подол ее платья и нежные волосы. Она была похожа на римлянку с барельефа. Пахарев у нее на глазах разорвал записку, не читая, и бросил куски бумаги на ветер. Людмила Львовна только пожала плечами и весело улыбнулась. Потом он вернулся к приятелям. И к концу заседания, во время которого это письмо все время его тревожило, он решил, что в своей мальчишеской заносчивости, наверно, казался ей очень смешным.
«Мальчишка, слюнтяй! — обругал он себя. — Развязен с Гегелем, а перед провинциальной Мессалиной пасуешь…»
Расходясь по домам, проходили мимо того крыльца, на котором она стояла, и поневоле пришлось с ней прощаться. Он сухо подал ей руку. Она задержала ее и, приблизившись к нему столь близко, что он услышал ее дыхание, сказала ему наскоро горячим шепотом:
— Муж сейчас уйдет к знакомым рассказывать о покупке нового ружья. Так ты останься здесь под предлогом осмотра сада, и весь вечер будет наш. Мне надо очень, очень много сказать тебе серьезного. Умоляю, мое золото.
Муж стоял одаль, приятель поджидал Пахарева. Пахарев бросил на нее пристальный взгляд, и сердце его защемило. Никогда еще не находил он ее столь обольстительной. Самый голос ее звучал нежнее и трогательнее. Он чувствовал, что если заговорит, то выдаст свое волнение, поэтому промолчал.
— Тогда я сама наведаюсь к тебе, — прошептала она. — Оставь окно в свою спальню открытым.
— Ни в коем случае, — ответил Пахарев сдавленным голосом, в котором было больше согласия, чем протеста.
— Пойдем, Арион, я провожу тебя, — сказала она, беря мужа под руку. — Мне тоже интересно знать, что скажут о твоем новом ружье.
Дорогой Пахарев отвечал Петеркину невпопад и никак не мог взять себя в руки, чтобы сосредоточиться.
«Среди учительниц не мало интересных женщин. Поспорят с ней. И все-таки она удивительно хороша. Я теряю рассудок. Неужели в самом деле она придет? Да, придет, она сумасбродка, тем более я не протестовал… Это уж совсем по-уездному — втаскивать ее через окошко. Нет, нет, это невозможно. Надо уйти из дома, а окно запереть».
Аргументы против свидания находились, но сердце к ним не склонялось. Огромная радость волнами ходила в груди. Она была мучительно острой, мятущейся и стыдной, в ней тяжело было сознаваться перед самим собой.
Был уже вечер, когда Пахарев пришел к себе. Он ни на чем не мог сосредоточиться. Книга, которая в обычные дни доставляла одни только радости, не привлекала его. Взгляд гулял рассеянно, не находя себе пристанища. Часы шли мучительно медленно. Он открыл окно в сад и стал прислушиваться к шорохам улицы. Но и тут, кроме биения собственного сердца, он ничего не улавливал. Беспощадная память поднимала со дна души пласты мучительно-сладких воспоминаний. Он твердил себе: «Темперамент не обязывает к большой трате жизненной энергии, он обязывает к полезному назначению, поскольку биологические функции в таком субъекте, видимо, усиленны и здоровы. Плодотворные люди нередко люди страстные, но не обязательно похотливые. Не обязательно!..»
Он наскоро поужинал и вышел в сад. Ночь опрокинула на него чашу звезд с летней стремительностью. По кустам поползла живительная прохлада, воздух стал чуток, как мембрана, невнятные шорохи легко улавливались в нем.