— И мучительнее всего, — говорил Жак, яростно хмуря брови, мучительнее всего думать, что придёт день, придёт неизбежно и, может быть, очень скоро, когда люди даже не будут донимать, как могли все эти разговоры о военной службе, о нациях, марширующих под знамёнами, как могли они иметь характер догмы, характер не подлежащего обсуждению, священного долга! День, когда покажется непостижимым, что общественная власть могла присвоить себе право расстрелять человека за то, что он отказался взять в руки оружие!… Точно так же, как нам кажется невероятным, что некогда тысячи людей в Европе могли подвергаться суду и пыткам за свои религиозные убеждения…
— Вот, послушайте! — Вскричал Руа, рассеянно просматривавший в это время сегодняшнюю газету, которую взял со стола. Громко и отчётливо он прочёл насмешливым тоном:
—
Он звонко рассмеялся. Сегодня он был, пожалуй, единственным, кто мог ещё смеяться.
— Весел, как школьник перед каникулами, — прошептал Жак.
— Весел, как истинный герой, — поправил его Жуслен. — Где нет веселья, там нет и героизма, — там только храбрость…
Шаль вынул часы и, прежде чем посмотреть на стрелки, как всегда, с минуту прислушивался к ходу «маленького зверька», сосредоточенно глядя в одну точку, словно врач, который выслушивает больного. Затем, подняв брови над очками, объявил:
— Час тридцать семь минут.
Жак вздрогнул.
— Я опаздываю, — сказал он, пожимая руку Жуслена. — Бегу, не дожидаясь брата.
Антуан, лежавший на диване в своей рабочей комнатке, уловил в передней голос Жака, которого Леон провожал к лестнице.
Он поспешно отворил дверь.
— Жак!… Послушай…
Жак, удивлённый, подошёл к двери.
— Ты уходишь?
— Да.
— Зайди на минутку, — глухим голосом сказал Антуан, прикоснувшись к его руке.
Жак пришёл на Университетскую улицу именно для того, чтобы поговорить с братом с глазу на глаз. Ему хотелось рассказать Антуану, на что он употребил свои деньги; ему неприятно было скрывать это от него. Он подумал даже: «Может быть, я скажу ему о Женни…» Несмотря на то, что времени у него было мало, он охотно согласился на этот разговор наедине и вошёл в маленький кабинет.
Антуан снова затворил дверь.
— Послушай, — повторил он, не садясь. — Поговорим серьёзно, малыш. Что ты… что ты думаешь делать?
Жак притворился удивлённым и не ответил.
— Ты был освобождён от военной службы. Однако в случае мобилизации все освобождённые будут подвергнуты вторичному осмотру, всех пошлют на фронт… Что ты думаешь делать тогда?…
Жак не мог уклониться от ответа.
— Ещё не знаю, — сказал он. — Пока что я вырвался из их лап, и притом на законном основании: они ничего не могут со мной сделать. — И, отвечая на настойчивый взгляд Антуана, сухо добавил: — Я могу сказать тебе только одно: что скорее отрублю себе обе руки, чем стану солдатом.
Антуан на секунду отвёл глаза.
— Такое поведение можно назвать самым…
— …самым трусливым?
— Нет, этого я не думал, — мягко сказал Антуан. — Но, пожалуй, самым эгоистичным… — Видя, что Жак не реагирует, он продолжал: — Ты со мной не согласен? Отказаться идти на войну в такой момент — это значит свои личные интересы поставить выше интересов общественных.
—
Антуан сделал уклончивый жест, которым хотел, казалось, устранить из их разговора всякие теоретические рассуждения. Но Жак упорствовал.
— Общественным интересам служу именно я — своим отказом! И я чувствую, — у меня нет на этот счёт никаких сомнений, — что та часть моего «я», которая отказывается воевать, — это лучшее, что во мне есть.
Антуан сдержал порыв нетерпения.
— Послушай, рассуди хорошенько… Какой практический результат может иметь этот отказ? Никакого. Когда вся страна мобилизуется, когда огромное большинство, — а так оно и будет в данном случае, — считает защиту нации своим долгом, — что может быть бесполезнее, что может быть скорее обречено на неудачу, чем единичный акт неподчинения?
Антуан так старался сдерживать себя, тон его оставался таким сердечным, что Жак был тронут. Он спокойно взглянул на брата и даже дружески улыбнулся ему.