— Я подумала, ты хочешь меня представить, как представил Эскар!
— Нет. Я задержал тебя, потому что… Хотел, чтобы ты была здесь. Я думал, это поможет. — Он выпучил глаза, ужаснувшись самого себя. — Они правы. Эмоциональный ущерб уже непоправим.
Мне так сильно хотелось коснуться его плеча или взять за руку, чтобы он почувствовал, что не одинок в мире, но нельзя было этого делать. Орма бы стряхнул мою руку, как комара.
И все же он взял меня за локоть и хотел, чтобы я осталась. Едва сдерживая слезы, я спросила:
— Так ты отправишься домой?
Он посмотрел на меня так, будто у меня голова отвалилась.
— В Танамут? Ни за что. Нет, для меня это не просто вопрос вычищения эмоционального мусора. Болезнь въелась слишком глубоко. Они вырежут все воспоминания о Линн. Все воспоминания о тебе.
— Но ты будешь жить.
Орма поднял брови.
— Если Имланн сумел прожить на юге шестнадцать лет, думаю, хоть сколько-нибудь и я продержусь. — Он повернулся, чтобы уйти, но потом передумал. Снял серьгу и снова отдал мне. — Она еще может тебе понадобиться.
— Пожалуйста, Орма, я уже и так втянула тебя в такие неприятности…
— …что дальше уже некуда. Бери. — Он испепелял меня взглядом, пока я не повесила серьгу обратно на грудь. — Ты — все, что осталось от Линн. Ее собственный народ отказывается даже произносить ее имя. Я… я ценю твое существование.
Я потеряла дар речи, Орма поразил меня в самое сердце.
По своему обыкновению, он ушел, не прощаясь. Лишь тогда полная тяжесть всего, что произошло за эту самую длинную ночь в году, рухнула прямо мне на плечи, и я очень долго стояла, уставившись в пустоту.
23
После целой ночи, проведенной на ногах, я едва доковыляла до постели.
Обычно днем спать у меня не выходит, но в этот раз, по правде говоря, даже не хотелось просыпаться. Бодрствовать сейчас было отчетливо неприятно. Каждая клеточка болела, вдобавок стоило перестать мучиться мыслями о дяде, как из головы не шел Люциан Киггс.
Во второй половине дня меня разбудил возмущенный стук в дверь. Я заснула прямо в одежде, так что просто скатилась с кровати и поплелась открывать, едва разлепив глаза. Мимо меня властно проскользнуло мерцающее, жемчужно-переливчатое создание: принцесса Глиссельда. Нечто более нежное и ласковое — это оказалась Милли — усадило меня на стул.
— Что ты сделала Люциану? — вопросила Глиссельда, нависнув надо мной и уперев руки в бока.
Не в силах до конца проснуться, я уставилась на нее недоуменным взглядом. Да и что мне было сказать? Что я спасла ему жизнь и заставила меня ненавидеть — и все это разом? Что чувствовала нечто запретное и горько сожалела об этом?
— Совет только что разошелся, — сказала она, меряя комнату шагами — до очага и обратно. — Люциан рассказал нам всем о вашей встрече с драконом, о том, как храбро ты убедила его не убивать вас. Вы просто парочка сыщиков-героев!
— И что решил совет? — прохрипела я, потирая глаз запястьем.
— Решил послать туда отряд драконов — мы его назвали пти-ард [1]— во главе с Эскар. — Говоря, она теребила в пальцах длинную нитку жемчуга, завязывая ее в большой узел. — Им приказано оставаться в своих саарантраи, если только не возникнет чрезвычайной ситуации; начнут они с гнездовья грачей, потому что там Имланн точно недавно был, и попытаются напасть на его след. Но вот, видишь ли, что меня озадачивает…
Она нахмурилась и потрясла в мою сторону завязанным ожерельем.
— Ты проявила такие познания, такую находчивость. Надо было бы ждать, что Люциан будет петь тебе хвалы в купол Небес. А он не поет. Мне известно, что он арестовал тебя под каким-то ничтожным предлогом. Видно, что он злится, но не говорит почему. Заперся в своей гадкой башне. Как мне вас примирить, если я не знаю, что происходит? Я не потерплю, чтобы вы ругались!
Должно быть, меня слегка пошатнуло, потому что Глиссельда воскликнула:
— Милли! Сделай бедняжке чаю!
Чай помог, хотя вместе с тем, кажется, увлажнил глаза.
— Глаза слезятся, — сказала я, просто чтобы прояснить ситуацию.
— Ничего, — отреагировала Глиссельда. — Я бы тоже плакала, если бы Люциан так на меня сердился.
Я не могла придумать, что ей сказать. Со мной такого никогда раньше не случалось: я всегда знала, что можно рассказывать, а что нельзя, и хоть мне не нравилось врать, но и бременем ложь никогда не была. Я попыталась вспомнить свои правила: чем проще, тем лучше.
— Он сердится, — сказала я дрогнувшим голосом, — потому что я ему соврала.
— Да, Люциан на такое обижается, — глубокомысленно кивнула Глиссельда. — А почему ты соврала?
Я уставилась на нее так, словно она спросила, почему я дышу. Нельзя же было говорить ей, что вранье было для меня не действием, а скорее состоянием, натурой? Или что я хотела убедить Киггса, что я человек — лишь бы только он не боялся меня, потому что там, среди снега и пепла, я поняла, что…