— Пришли. Приземляйся, народы! — объявил Воротаев. — Черт с ним, с немцем, будем пить. «Пить так пить», — сказал котенок, когда его стали топить.

Но нам не хотелось пить. Мы сидели на каких–то сыроватых ящиках, с отвращением прислушиваясь к резкой, короткой, плюхающей пальбе зениток. Где–то глухо, тяжко рвались бомбы, а здесь как будто кто–то с силой пытался распахнуть двери.

— И зачем все это? — с недоумением и тоской спросила меня Антонина. — В этой каменной коробке еще страшнее.

В ответ я молча, без слов погладил ее.

Кирьянов начал вдруг рассказывать, как они с Верой два года назад весной искали памятник «хазарскому потомству».

— Нас ввел в заблуждение краснофлотский поэт У него в стихах были такие строчки: «Там памятник стоит хазарскому потомству». Ну, я в стихах мало что смыслю. А Вера, она стихи любит. Вот и потащила меня искать этот несусветный памятник. А была весна, севастопольская весна… Небо, воздух, море, ходишь весь день пьяный и беспричинно чему–то радуешься. И сам не знаешь, отчего ты захмелел…

Он забавно рассказывал. Вино сделало его разговорчивым. И где только они с Верой не побывали! В музее, где старинные мортиры похожи, по словам Веры, на жаб; на английском кладбище, где какой–то Джемс Бора напомнил Вере новороссийский ветер — тоже бора, она ведь оттуда родом, из–под Новороссийска; даже попали на биологическую станцию, где от камней ревматизмом веет, где много чудных рыб вроде морских лисиц, похожих на резиновые грелки, морских петухов с голубыми плавниками, смахивающими на крылья…

Заметно светало, в тишине оседали звуки, как оседают песчинки в стакане воды. Мы слушали Кирьянова, как он рассказывал про смешные поиски несуществующего памятника «хазарскому потомству». Дело в том, что на Краснофлотском бульваре стоит памятник капитан–лейтенанту Казарскому, командиру «Меркурия», который предпочел гибель позору турецкого плена. На цоколе этого памятника была надпись: «Казарскому — потомству в назидание». Время стерло «в назидание», а маляры закрасили. Вот и все.

Я смотрел на Веру, у которой было счастливое лицо. Она с Кирьяновым искала немыслимый памятник, а нашла любовь, и теперь муж перед разлукой рассказывал ей про эту любовь.

Внезапно Кирьянов умолк, поднял лицо к потолку и стал что–то пристально разглядывать в посветлевшей мгле. Мы тоже взглянули вверх. Антонина испуганно ахнула: вместо обещанных восьми перекрытий над нами была стеклянная крыша пустующей фотографии.

— Алеша! — позвала она брата.

Но он спал.

В это время протяжно загудела сирена — воздушная тревога кончилась.

Дочитав запись и живо вспомнив комизм последней сцены, Озарнин рассмеялся.

<p id="__RefHeading___Toc190600193"><strong>12. Сомнения и думы</strong></p>

— Чего ты смеешься? — спросил Воротаев, повертывая к нему лицо.

— Да так, — уклончиво ответил Озарнин. — Я думал, ты спишь. Вот прочитал запись про свадьбу Кирьянова. Помнишь?

— А-а! — протянул Воротаев. — Так недавно, а точно в другой жизни. Даже удивительно. — Он помолчал, как бы что–то вспоминая. — Мечтать о морских подвигах, а воевать на суше, мечтать о любви, а влюбиться в чужую жену, в жену друга… и не сметь даже признаться ей. Да что ей! Самому себе я не вправе был признаться. Ведь малейшая моя оплошность могла обернуться катастрофой. Понимаешь, что значит неурядица, смута в душе летчика? Порой я ненавидел Веру, Кирьянова, себя. И я бежал, бежал от них, от себя… Надо же быть таким невезучим!.. Я зря, конечно, наговорил ей обидные вещи тогда, на свадьбе. Она не такая. Никаких новых привязанностей она не найдет. Верная душа! Такие любят однажды и на всю жизнь. Знаю, к несчастью, я сам такой…

Озарнин с изумлением слушал Воротаева, еще никогда не говорил Алексей о Вере так откровенно.

— Ты бы все–таки поспал немножко, — сказал Озарнин заботливо.

— Не спится, — отвечал Воротаев. — Проклятый участок покоя не дает. Обнаружат его немцы — гадать не приходится, а прикрыть его нечем. Что–то надо придумать, а в голове хоть шаром покати…

В слабом свете коптилки лицо его казалось старым, утомленным и больным.

При упоминании об участке, уподобившемся открытым воротам, в которые почти беспрепятственно смогут проникнуть немцы, Озарнина пробрала нервная дрожь. Чтобы унять ее, он закурил. В сущности, всем было ясно, что конец близок и неотвратим, что даже чудо невозможно, и все–таки трудно было в это поверить, еще труднее примириться.

— А не все ли равно, прикроешь ты или не прикроешь этот участок, не все ли равно? Часом позже, часом раньше…

Воротаев взглянул на него изумленно и укоризненно.

— Как это все равно? Совсем не все равно. Выиграть время, пусть хоть час…. не для себя, а для тех, кто в Севастополе. Им каждый час дорог. А ты говоришь — все равно. Ты знаешь, что значит время? Минутой раньше кладу руль на борт — я тараню, минутой позже — меня таранят. Это слова адмирала Макарова.

— Знаю, знаю… — усмехнулся Озарнин. — Эх, Алеша!.. Рано, слишком рано уходим… Еще темно, еще ночь кругом… В этом вся горечь. Хоть бы в щелочку посмотреть, как бегут с нашей земли фашисты… Не так тяжко было бы уходить.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги