Воротаев посмотрел ему в глаза — они полны были горя.

Оба помолчали.

«Время!» — повторил про себя Озарнин, вслушиваясь в это простое и беспредельное слово. Он вдруг припомнил, как два дня назад покинул воронку за несколько секунд до того, как в нее угодила мина. «А разве это не может повториться со всеми?» — подумал он, и ему страстно, слепо захотелось, чтобы в тот именно час, который выгадает Воротаев, это повторилось.

Тогда он напомнил Воротаеву, как тот однажды хитро использовал найденную у немецкого снайпера–корректировщика ракетницу, чтобы вызвать огонь немецких орудий на немецких автоматчиков, захвативших котлован.

Воротаев улыбнулся какой–то бледной улыбкой, это было подобие улыбки.

— Разучился думать. За всю жизнь столько не передумал, сколько за последние дни. И мозг сдал, понимаешь, Лев Львович, сдал… Отупел мозг, стал какой–то тусклый… Мне хочется протереть его, вот так… — И Воротаев сильно потер лоб пальцами, так что скрипнула кожа.

— Разучиться думать еще труднее, чем научиться, — проговорил Озарнин. — Нигде так много не думает человек, как на войне. Мне вспоминается: лежал я, раненный, под Уральском, в девятнадцатом дело было. Лежу, пошевелиться не могу… Ночь, тишина, кузнечики трещат, звезды играют, а я думаю: кто на меня наскочит — свои или чужие? Ведь лежал–то я, как сейчас принято говорить, на ничейной земле. А белый наскочит — не хуже нынешнего гитлеровца отделает. О многом передумал я в ту ночь… — И вдруг прервав себя, сказал: — Тебе надо отдохнуть, Алеша, хоть часок. Заставь себя.

Но Воротаев молча покачал головой: дескать, не могу заснуть.

Оба опять помолчали. Теперь и Озарнин задумался над тем, как выиграть время. «Отстаивать высоту возможно дольше, — думал он, — и притом ничтожно малыми силами, — в этом не только военная задача, но и та нравственная идея, которая так ясно выражена Воротаевым: выиграть время не для себя, а для других, для Севастополя, для всей страны».

Может, оттого, что Озарнину вспомнилась далекая пора его военной юности, может, оттого, что он немного поспал и отдохнул, в мыслях у него посветлело.

Его трубка погасла, он вдруг вспомнил смешную примету: гаснет папироса, — значит, кто–то близкий думает о тебе. От этого милого воспоминания повеяло щемящим теплом родной семьи, о которой Озарнин старался не думать и не вспоминать, чтобы не чувствовать себя еще более несчастным.

С последней почтой, сброшенной с самолета, он получил письмо от жены.

«Я знаю, — писала она в эвакуации, — ты в относительной безопасности. Не посылают же тебя на передовые. И все–таки к моей злости, ревности и тоске примешивается страшное беспокойство о тебе. В такой ли ты безопасности, как пишешь?»

На миг вдруг предстала она его взору — сильная, стройная, красивая женщина. Он как–то судорожно тряхнул головой, отгоняя жгучее видение.

— А пожалуй, и не в усталости дело, — проговорил он снова. — Мы слишком мирные люди. Мы никогда не хотели войны, это правда. Не для того мы строили Магнитку и Днепрогэс, не для того перенесли столько лишений. Но мы всегда знали, что война неизбежна, а оказались неподготовленными. Как это случилось? Всему свету было известно, что немцы готовят нападение на нас.

Последние годы сделали его несловоохотливым. Но теперь уже никто не мог ему помешать говорить начистоту.

— Не надо обладать большим умом, чтобы понять, как велики наши потери, если враг дошел до Москвы и Севастополя. Если мы потеряли едва ли не треть страны по населению, промышленности, хлебу, железу, — продолжал Озарнин. — Арифметика простая. Надо думать, наш танковый парк и воздушный флот тоже не остались у нас в целости. Кто виноват? Приказ Сталина называет предателей. Не знаю, как в других местах, но здесь я только на батарее раздобыл пистолет, и то трофейный. Зато приходилось таскать этот тяжелый и бесполезный противогаз, за потерю которого людям давали семь лет тюрьмы. А людские наши потери?.. Не мне тебе рассказывать!

Воротаев слушал его с невольным чувством досады. Озарнин говорил жестокую правду, но разве Воротаев не знал ее?

Всю жизнь, сколько помнил себя Воротаев, он жил с сознанием, что война неминуема. Это сознание сопровождало его со школьной скамьи. В далеком заграничном плавании, когда Воротаев смотрел великое Юстинианово чудо — Айя — Софию с ее чудесной мозаикой и гигантским куполом или могучие развалины Парфенона, в тени которых спали бездомные греческие моряки под начертанным мелом именем Ленина, когда Воротаев видел вечный дым над Везувием, серые развалины необитаемой Помпеи, неаполитанские дворцы, а рядом узенькие, грязные, заплеванные улочки, как извечный символ соседства роскоши и нищеты, угнетения и рабства, — везде и всегда думал он о великой освободительной миссии советских людей. А на поверку война все–таки застигла страну врасплох.

— Где резервы? Где запасы оружия и амуниции? Где опытные командные кадры? — спросил Воротаев скорей самого себя, как бы продолжая думать вслух.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги