Пирогов несколько помедлил с ответом. Он старался найти такой строй выражений, который был бы не слишком резок, и начал как бы описательно:
– Два казарменных домика – домами их назвать нельзя, ваша светлость, – но в них помещаются триста шестьдесят раненых и больных… Нары… промежутков между лежащими никаких нет: плотная стена… Грязь… Вонь, хоть топор вешай! Порядка совершенно никакого: рядом с такими, у которых раны чистые, лежат гангренозные… Температура до двадцати градусов, но окна везде закрыты, воздух снаружи в этот ад не способен проникнуть… Шеншин все время держал платок около носа…
– Да-с, да-с… Но ведь двадцать четвертого числа было еще хуже… Столько было раненых, что мы не знали даже, куда их девать и что с ними вообще делать…
«Как так не знали?! – хотелось почти крикнуть Пирогову. – За кого же принимаете вы солдат, что вы их бросаете, как собак, чуть только они ранены? И как же могут они биться при таких условиях, если убеждены, что вы их не считаете за людей?»
Но он сказал не то, что думал:
– Вот приезжают в самом скором времени сюда еще четверо врачей, командированных великой княгиней, и с ними человек тридцать сестер милосердия…
При упоминании о сестрах милосердия гримаса исказила лицо Меншикова, и он двумя пальцами почесал левое надбровье.
– А будет ли толк от них, от этих сестер? – сказал он с усилием. – Как бы не сделать после еще третьего, сифилитического, отделения в госпитале?
– Не знаю, ваша светлость, – сдерживаясь изо всех сил, постарался спокойнее ответить Пирогов. – Мысль учреждения, очевидно, хороша, и там, в Петербурге, сестры уже были на практике в госпитале… Остается посмотреть, как удастся применить их труд здесь, в Крыму…
– Да, правда, есть и у нас тут какая-то Дарья… Говорят, что даже перевязывала раненых на Алме… Вообще помогала… За что получила и медаль даже… – Он скептически махнул рукой и добавил: – А что, вы уже приютились?
– Мне, ваша светлость, отвели здесь, на Северной стороне, на батарее, квартиру куда лучше вашей, – не без умысла с презрением оглянул обиталище главнокомандующего Пирогов.
– Хи-хи-хи… – отозвался Меншиков. – Да вот как видите – в лачужке живу…
И он поправил сбившийся набок кожаный валик дивана, служивший ему подушкой, вытащил из-под него кучу каких-то писем и взял очки.
Пирогов понял, что надобно уходить, и поднялся.
– Как ваше здоровье, ваша светлость? – спросил он больше из вежливости, чем из участия к нему лично.
– Да что вам сказать? К моим обычным недугам, кажется, желает прибавиться еще один – наполеоновский, – улыбаясь непроницаемо и подхихикнув, ответил Меншиков.
– Насморк, что ли?
– Нет… Задержка мочи… Один раз уже было… Если повторится, то, говорят, придется употреблять катетеры Дворжака.
– А-а!.. Но ведь при вас есть постоянный врач, ваша светлость?
– Да, как же… лекарь Таубе-с…
– Таубе? Что-то знакомая фамилия… Впрочем, Таубе – ходовая фамилия; может быть, и не тот, которого я знавал когда-то… Честь имею кланяться, ваша светлость!
– Прощайте-с… Мы близко здесь живем друг возле друга, хи-хи-хи…
Сутулый старик в халате поднялся, едва не стукнувшись теменем о балки потолка, и сунул Пирогову холодную даже в такой бане руку.
«Так вот она какова, судьба Севастополя! – ошеломленно думал Пирогов, отходя от лачужки. – Фатум, рок, Провидение Севастополя… Хо-ро-ош! Эти ужимки, этот слабый голос, это нервное хихиканье, этот тик, эта задержка мочи (болезнь Наполеона!), эта рука мертвеца, эта скверная шутка по поводу сестер милосердия – что такое все это? Marasmus sinilis?…[50] И так безучастно отнестись к описанию бахчисарайского госпиталя!.. Разве это такая мелочь, что не стоит малейшего внимания?..»
Уже смеркалось, когда Пирогов шел к себе на четвертый форт. Началась перестрелка, хотя и редкая. Каждый выстрел огромных орудий сильно сотрясал воздух и долго в нем держался, расходясь кругами.
Глава третья
Дома скорби
На другой день утром Пирогов, одевшись как можно проще и натянув сверху солдатскую шинель, раздобытую для него одним из живших тут лекарей, отправился для осмотра сводного госпиталя на Северной стороне.
Его сопровождали приехавшие с ним врачи: Сохраничев – из донских казаков, и Обермиллер – из остзейских немцев; кроме того, при нем был и давний его соработник – лекарский помощник Калашников, человек прекрасного здоровья, завидного аппетита, больших хозяйственных способностей, простого, но меткого остроумия, огромной трудоспособности и полного как будто отсутствия обоняния, что делало его незаменимым при перевязке нечистых ран.