Лицо Пощалыгина со вмятинами после сна было будничным, спокойным. И другие солдаты были спокойны или казались такими. Захарьев лежал, уставившись в потолок; Курицын выскабливал корочкой котелок; Рубинчик перематывал обмотки; Шубников напевал под нос: «И, как один, умрем в борьбе за ето». Сержант Сабиров, подложив сумку и слюнявя химический карандаш, писал письмо; Афанасий Кузьмич развязывал, завязывал и вновь развязывал вещевой мешок, наконец достал фотографию, для чего-то обтер ее рукавом гимнастерки и подал Пощалыгину:
— Моя половина.
Пощалыгин перестал чавкать, повертел карточку:
— Красивая… и молодая… я т-те дам!
— На шестнадцать лет моложе меня, — с гордостью сказал Афанасий Кузьмич.
— Оно, конечно…
— Как, Жора, думаешь, дожидается?
Пощалыгин посмотрел на рыхлую грудь Афанасия Кузьмича, на его розоватую плешину и сказал:
— Беспременно.
— И я так думаю, Жора. Как же ей не дожидаться законного супруга?
— Оно, конечно…
Сергей не находил себе места: то вскакивал, то садился, то выходил из блиндажа, то перекладывал патроны в бумажных пачках, в обоймах. Загодя старшина Гукасян роздал боеприпасы: каждому по шесть ручных гранат, по двести пятьдесят патронов; ручным пулеметчикам — по восемьсот, Захарьев сказал: «Давайте больше, товарищ старшина, все в гадов выпустим», Гукасян отрезал: «Норма!»
Медные гильзы кое-где в прозелени, в окиси. Гильза обжимает острый наконечник свинцовой пули. Ударит боек в капсюль, воспламенится порох, и пороховые газы вытолкнут пулю в канал ствола, и полетит она из ствола туда, куда пошлют ее…
Сабиров дописал письмо, сложил треугольником, подошел к Сергею:
— Пошто волнуешься?
За Сергея ответил Пощалыгин!
— У него же первая атака.
— Первая — не последняя.
— Точняком, сержант! У меня был приятель Кеша Бянкин, забайкалец, чалдон, завсегда повторял: «Дай бог, не последняя». Это он в смысле выпивки…
— Дай бог, чтоб для нас не последняя. В смысле атаки, а не выпивки, — сказал Афанасий Кузьмич со столь мрачной веселостью, что Рубинчик не выдержал, сказал ему:
— Не растравляйте себя и других.
Гукасян начальственно хрупнул хромовыми сапожками и прикрикнул:
— Не разводи симфонию, Сидоркин! Все мы еще промаршируем по Берлину!
А Сабиров, взяв Сергея за пуговицу, поучал:
— Меньше страхов, Пахомыч, — и будет порядок. Помни: в атаке не задерживайся! Задержишься на чистом поле — мишенью станешь. От нашей траншеи до немецкой метров сто, за несколько минут добежишь.
Сергей кивал: да, близко, голоса хорошо слышны, раньше немцы передразнивали нашу дележку хлеба: «Кому? Лейтенант. Кому? Старшина». Теперь кричат другое: «Рус, здесь не пройдешь. Не наступай — капут».
— Порезвей, Пахомыч, врывайся в окопы, там и от огня спрячешься, и немца-шайтана оттуда вышибешь. Как метров тридцать до траншеи останется — гранату приготовь и запусти. А туда, где граната разорвалась, без опаски прыгай. Немец-шайтан там или убит насмерть, или оглушен…
В блиндажах и траншеях толкучка: потеснила, сжала другая часть, наступать — народу надо погуще. И все заняты будничными делами: пишут письма, перематывают портянки, курят. Но все в касках, а прежде каску носил далеко не каждый. Наступать — надо голову поберечь.
Сергей поправил ремешок под подбородком, разлепил ссохшиеся губы:
— Есть, меньше страхов, товарищ сержант.
Сабирову ответ не понравился:
— Есть, есть… А сам зеленый! Кок-чай! Улыбнись — порядок будет.
— Приказ начальника — закон для подчиненного, — сказал подошедший лейтенант Соколов, и Сергей улыбнулся довольно-таки вымученно.
Подошел и майор Орлов, каска у него болталась на поясе, он приглаживал свой ежик, присматривался. «Сейчас и майор начнет говорить-воспитывать», — подумал Сергей и заранее раздражился. Это раздражение как-то сразу притупило тревогу. Но Орлов ничего не сказал, пожал руку и зашагал дальше.
Гукасян из-за плеча Сергея уставился на Пощалыгина: «До сих пор шинель не скатал?» Пощалыгин начал мастерить скатку, без звука шевеля губами: про себя ругательски ругал дотошного старшину. С первыми раскатами артподготовки он заматерился в полные легкие: за грохотом и гулом ничего не слышно. Отвел Пощалыгин душу!
Сергей глядел на его беззвучно кричащий рот и думал: «Тут и оглохнуть недолго». У Сергея еще туго звенело в ушах, когда ракеты прочертили в дымном воздухе малиновые дуги. Не отстать бы, не оторваться от Пощалыгина!
Сергей бежал с винтовкой по затравеневшему полю, и в нем все время что-то смещалось. То возникала пронизывающая ясность: это я, Сергей Пахомцев, в цепи, это мои ботинки мнут траву и цветы, это мое сердце колотится у горла, это я обогнал Сидоркина с большим вещмешком на горбе, это меня обогнал Захарьев — пулемет на шее, на ремне, колени высоко вскидывает: конек-горбунок. То ясность размывалась, он будто растворялся, это уже не он, а кто-то иной, и тогда никто из товарищей не узнается, ничего не видится, кроме вздымающихся впереди, у немцев, столбов земли и размочаленных кусков блиндажных бревен, и оттуда, от немцев, охлестывает парным, пепелящим ветром, охлестывает кого-то бегущего к дымному солнцу — не Сергея Пахомцева.