Махтумкули опять достал свиток со стихами, переписанными рукой Нияз Салиха. Многие из этих стихов Махтумкули знал наизусть, но ему нравилось перечитывать их. В начертании букв жила добрая улыбка, светились мудрые глаза Нияз Салиха.
В родных горах Махтумкули стало тесно, ему хотелось в дорогу, к людям, которые, подобно Нияз Салиху, посвятили себя поискам знаний. Махтумкули мечтал о мудрых учителях, о возвышенной мужской дружбе с людьми, для которых поэзия была сама жизнь.
Он прочитал стихи. Как всегда, вслух:
Прочитал и замер. Он вдруг почувствовал, что не один в своем уединении. Повел глазами — тень человека на земле перед его каменным шалашом. Рука потянулась к луку, но Махтумкули тотчас вспомнил, что забыл взять колчан.
«Кто же это следит за мной? Лазутчики кызылбашей?» — поискал подходящий камень, но краем глаза вдруг разглядел: тень, напугавшая его, — тень женщины.
Он принялся разворачивать свиток, делая вид, что ищет стихотворение, и вдруг вскочил и вышел из укрытия.
— Ой!
На камне, загородившись цветущей веткой граната, стояла девушка. Она забралась сюда, видно, для того, чтоб сорвать цветок, и тут появился он, и ей пришлось затаиться.
— Ой! — вскрикнула она опять, закрывая лицо широким рукавом платья.
Заметалась, не зная, как спуститься с камня, потому что удобные уступы были там, где стоял Махтумкули. Он попятился, освобождая для нее безопасный путь, и она поняла это. Смерила взглядом расстояние — не схватит ли ее джигит? Он отступил еще. Она скользнула вниз и, словно яркая птица, полетела по зелени зарослей. Исчезла, переходя ручей, появилась на другом, высоком берегу. Обернулась. И стала вдруг медлительной в движениях, не пошла — понесла себя тропой к аулу. Голова, как у джейрана, заносчивая, на высокой шее, станом тонкая.
Махтумкули закрыл глаза, чтоб удержать в памяти черты прекрасного лица пери. Ниточки-дуги черных бровей, черные сверкающие глаза, лицо матовое, светящееся изнутри, губы розовые, добрые, змейка рта изогнута, словно девушка собиралась шепнуть манящие слова.
— Богом радость мне дана! — воскликнул Махтумкули, и звук наивной строки ударил в самое его сердце, и сердце отозвалось.
Ах, это не было поэтическим преувеличением. Стихи подхватили его, повели от рифмы к рифме по своим дорожкам.
Он повторил про себя стихи, и они показались ему лучшими из всего сложенного им раньше.
Такие стихи нужно было записать, пока не улетели, как девушка. Махтумкули, торопясь, перебрался через ручей и пошел к аулу, а стихи все еще гудели в нем, рождали новые строфы.
Он успел записать всего две строфы, вошел в кибитку отец, совсем уже седой, согбенный.
— Махтумкули, приведи мать, как бы ей голову не напекло.
Махтумкули тотчас отложил перо: слово отца было для него законом. Мать уходила за кошары, взбиралась на холм и глядела на дорогу, пасынков ждала, Мухаммедсапу и Абдуллу, которые были дороги ей, как родные дети.
Все хозяйство теперь лежало на плечах бедной Акгыз. Вдова не вдова. Она исстрадалась в ожидании, потемнела, исхудала, стала злой. Все ее, бедную, жалели, но жалость плохой лекарь.
Мать издали была похожа на большую, смертельно усталую птицу, которая опустилась на землю, чтоб никогда уж боле не взлететь в небо.
Махтумкули поднялся на холм, взял Оразгюль-эдже под руку. Мать покорно пошла за ним. На крутом спуске ноги у нее подломились, она оперлась всем телом на Махтумкули, и острая нежная боль пронзила его: мать была легенькая, как тростинка.
Дома Махтумкули снова взялся за перо, но пришла Акгыз, причитая, что в доме нет хозяина и некому нарубить дров для очага.
Махтумкули рубил дрова, сбросив халат. Акгыз хлопотала возле тамдыра[35] и вдруг забылась, заглядевшись на сильное, гибкое тело юноши.