Невесомая приходящая — узловата, как ягодный куст голубика, возлюбившая горбиться в кабинете ее визитов, навсегда отобранном — в смутной редакции, возможно, попрыгунья, и нарост на спине — не из разлагающихся, гниющих событий, но снасть для соскока с ангельского крыла, и окутана той же взвинченной смутностью, и дымится не потому, что внемлющий — окуривает ее, а сама — дым.
Начинают старуху неуверенный шаг в коридоре, дребезжание и иные мелизмы протертого горла, благовещение нештатных и невременных. Предложение — рвануть к рассыпанным по укреплению дверям, войти в стены, стремительно запахнуться, наш главный союзник — сквозняк. Продолжают — сдавленные вопросы и ответы. Что случилось? Опять тащится… Особо опасная старушка Гну-Гну?.. Слава богу, она меня не видела. Пусть идет к голубым глазам единственного слушателя. Только он, с его пышным душевным теплом… Разве вы не усилили свои караулы? Не украсили дорогу к себе — двухглавыми собаками, каракуртами-птицеедами, не протянули — ров со сломанным мостом?
Что приносит старуха? Свистящий, как флейта, час. В ее доме — ни благодатного уха, ни даже сладколюбивого рта. Почему не препираться со скатертью, заплетая ей за беседой — восточные косы? Впрочем, уже украшена диадемой — подавленным блюдечком в золотом обруче. Чем чревато спорить с поставцом в кавалерском снаряжении — в полном звоне, вменять — ветреницам-шторам и девушке-кушетке?
О чем старуха шумит? Необходимо вслушиваться? Пф… Ничего о будущем? Ни представления, я пробиваюсь — на другие представления. Это не гадко? Не гаже собственных забот! К тому же не умеет сделать эффектную коду.
Есть ли в ней что-то неумолимое? В ней и во всех, кто струится, журчит, рокочет и веет, не прекращаясь, расправляя мне уши, разворачивая к себе… Сладкие щипчики для сахара? Щипцы для пыток!
Нам ее не жаль? Не больше, чем ей — нас?
Одинокий слушатель, принимавший и окуривавший старушку Гонобобель, он же — игрок по прозванию Хвастун Шестьдесят Второй, ныне под солнцем чужой гостиной говорит к Эрне.
— Ида Валерьяновна, рой голубых ягод, исполняющих желания. Ей на вид восемьдесят семь лет… поверх никому не интересных документов. Соседи зовут ее — Идочка, снисходительны к непорочным, к мишуге, но я думаю, сердце их медленно, и не видят постройки, вставшие на крыше горы, и прощают их высокие имена. Если она кого-то полюбит, то уж будет верна всю жизнь. Она и ее забористое жилище. Укромность просмолила саквояжи, баулы, зимники, летники, пыльники… ни одной агоры. Знаете бегунов за уходящими, сматывающимися, как беспричинно вцепляются в полу? Как бегут вослед ретирующейся мебели, простираясь к дверцам ее и хватаясь за откачнувшийся ящик? Который, как все коробки, папки, спичечницы, пронумерован. Берегутся в них кохиноры: пряжа переставших времен и выбывшего населения. Если она прознает, что ее любимцы болеют какой-то темой, пустится преданно собирать все, что к ней привязано. Ни дня прохлады! Вырезки газетные и журнальные, и собственноручные выписки, и что-то непременно срисовано, а противящееся оттиску Идочка затвердит наизусть… — и подхвачена дальняя реплика, перебродившая в смех: — Некто возлюбил город двенадцатого часа… ибо город, как деревянная кукла, вмещает в себя двадцать четыре несхожих города, так отныне все, что коснулось его, принадлежит не двенадцати, а… — и вверх всплывает мизинец в перстне. — Раньше она получала кипы газет и альманахов, но последний ее кошелек похудел, и приблудили крикуньи-радиостанции. Она запомнила, какие звезды и маки земных огней, какие закатные перекрестки сложились в орнамент