В это время подошли остальные машины нашей колонны. Водители, выскочив из кабин, бросились к колодцу…
Прибыл и шофер, которого мы посылали на полуторке искать переправу. Он коротко доложил:
— Мост разбомбили. А километров десять ниже по течению старый паром берет по три-четыре машины. Ползет как водяной жук.
Помолчал. Вытер вспотевшее лицо и резко сплюнул:
— Летает, гад! Бомбит… Как по расписанию. Кто горит, кто тонет. А кому-то и везет…
Из хаты донеслась какая-то возня, потом послышался детский плач вперемешку со слезливым женским покрикиванием.
Марфуша выскочила на порог и, пятясь, грозилась пальчиком:
— Пагади-и… Вот тато верне-ецца!
Спрятавшись за ствол дерева, она тут же забыла о своей обиде и, словно белочка, поглядывала на нас блестящими глазками…
— Трогай!
Загудели моторы.
На пороге появилась вышедшая из хаты женщина.
Я взял в машине из нашего НЗ (неприкосновенный запас, к которому уже не раз пришлось прикасаться) банку тушенки и подошел к ней.
— Картошка уже сварилась, — сказала она. — Извините, больше ничего…
— Спасибо. Но нам пора… А это возьмите детям.
Спрятала руки за спину:
— Ой, что вы!
— Возьмите, возьмите… И не надо Марфушу обижать. Хорошая она у вас девочка.
Не поднимала глаз. Губы нервно подергивались.
— Похоронка пришла… А она: «Тато, тато…»
Двинулись. Марфуша выбежала за ворота и, весело подпрыгивая, долго махала нам рукой. Не забывала и кулачок изредка подносить ко рту.
Понимала, что этого кусочка сахара ей должно хватить надолго.
2. МАМЫ ПОШЛИ ПОД ЛЕД
Южная степь — раскаленная сковорода. На ней млеет от зноя и от жажды маленькая железнодорожная станция.
Вокзал-сарайчик, пакгауз, еще какое-то пристанционное сооружение. Да с десяток поблекших акаций. И все припорошено пылью. Серая тоска.
В мирное время здесь, наверное, один или два раза в сутки, не останавливаясь проходили поезда. Пассажиры мельком скользили взглядом по сонному дежурному, сонным окнам, по ветвям дремавших акаций.
Теперь и сюда долетал приглушенный грохот канонады.
Фашистские стервятники, летевшие бомбить узловую станцию, сбросили здесь просто так, для развлечения две бомбы. Я подходил к переезду и еще издали, на глазок, определил, что бомбы взорвались за зданием станции, в стороне от железнодорожных путей.
И все же, услыхав женский крик, я побежал к стоявшим в тупике двум пассажирским вагонам, около которых, на насыпи, сидели и полулежали дети, а пожилая женщина, размахивая руками, кричала:
— Сколько раз вам говорить: прячьтесь в окопы! Для вас же рыли…
Из-под вагонов выползли еще несколько женщин — воспитательницы, няни. Перепуганные, сконфуженные, они отряхивали со своей одежды песок и пыль.
Меня потрясли дети. Их неестественно болезненные, застывшие позы. Восковые лица даже под лучами не обрели здорового загара. Желтый воск. И недвижные, вперенные в землю глаза.
Я вопросительно посмотрел на покрикивавшую женщину.
— Ленинградские… — тихо проговорила она. — Из блокады. Они уже отошли. Видели бы вы их в первые дни. Скелеты, обтянутые кожей. Качаются… Вон там, — показала рукой куда-то в сторону, — был наш детсад, но война и сюда катится. Этим еще раз эвакуироваться.
Другая женщина, молодая, видимо впервые побывавшая под бомбами, со слезой в голосе оправдывалась:
— Мы уж силком их и в окопы, и под вагоны тянули. Где там! Будто каменные…
Я подошел к двум девочкам, сидевшим поодаль. Ни малейшего движения на их лицах. Мимолетно скользящий взгляд — и снова глаза вниз.
Несмотря на душный зной, меня пробрал мороз.
— Вот же окопчики, совсем рядом, — указал я рукой, — и под вагонами защита от осколков…
Молчали. Потом одна, пожав острыми плечиками, сказала:
— Разве это бомбежка? Пфи…
— Вот в Ленинграде… — добавила другая.
Не так слова, сказанные вяло, нехотя, как искривленные губы говорили: не такое видели!
— Как вас привезли сюда?
— Ладога… Дорога жизни.
Я вспомнил, как писали в газетах и говорили по радио: «Дорога жизни». И это согревало нам сердца. Есть, есть помощь ленинградцам.
— Какая же она, эта дорога? — спросил я в надежде увидеть проблеск радости в их глазах.
Восковые лица словно еще больше пожелтели. Их молчание угнетало меня. Я обессиленно сел на насыпь. Заговорила та, что сидела ближе ко мне. Говорила будто не мне, а камню, в который она упиралась ногами:
— …Нас подвезли к какому-то бараку. Было темно. Каждому дали по сухарю и кружку кипятка.
— По два сухаря… — прервала ее другая девочка.
— Я один отдала маме.
— И я отдала маме.
— Потом приехали грузовики. Мамы подсадили нас в кузов, влезли сами. Нас накрыли брезентом…
— Было холодно. Мамы согревали нас.
— Моя мама даже легла на меня и дышала, дышала…
— И моя мама дышала на меня.
Так они говорили — чередуясь. Но даже самую короткую фразу произносили с передышкой и, собравшись с силами, заканчивали:
— Снег, снег… Мы не знали, что это уже Ладога…
— Что едем по льду…
— Под колесами хрустел снег.
— Потом машины остановились. Мамы побежали узнавать.
— Узнавать — что там?
— Первый грузовик упал в полынью. С мамами и детьми.
— Полынья от бомбы была, — пояснила первая.