…Я, — писал Штоков, — осуществил те замыслы, которые во мне вызрели. Я увидел всех, кого хотел увидеть, я любил и ненавидел то, что я любил и ненавидел бы все равно, начни, если бы это было возможно, жизнь сначала. Я не отступлюсь ни от одной минуты своей жизни и не хочу жить еще раз. Жизнь тем и прекрасна, что она неповторима, и тем, что она одна. Ее нельзя начинать всякий раз после неудачи, словно первоклассник — с новой страницы, вырвав ту, которую испачкал. Не знаю, почему именно, но с вами мне хотелось всегда поговорить. И вот что я хочу вам сказать напоследок. Ибо я знаю — век мой недолог, не дальше порога. (Есть, знаете ли, у нас, у стариков, этакая болезненная чувствительность, ощущаем мы это дыхание пустоты, из которой уже нет возврата.) Я хотел вам сказать: судите меня за суть мою, за мою мысль, за цель, которую я ставлю себе. Судите не меня вообще, а каждое полотно в отдельности, потом уж обобщать можно, а не обобщив заранее, идти с готовой меркой к каждому полотну…

— Что же мне с тобой делать, а? Что мне делать с тобой? — машинально проговорил Курашев. Даже на глаз было видно, что чужой самолет уже пересек государственную границу и углубился на нашу территорию.

— Но вчера перевязку делали, даже вроде лучше было. И перенес хорошо.

— Два, два с половиной месяца, — сказал Арефьев. — Мы сделаем все, чтобы…

И вот операция окончилась. Меньшенин сейчас в кабинете Арефьева. Туда им подали чай в больничном дюралевом чайнике. В ординаторской оживленно. Все операции проведены, и все благополучно. Врачи говорили чуть громче обычного и говорили охотней, чем в иные дни — после напряженной тишины операционной, после скованности, которую несет стерильность, после пережитого и передуманного. Это звучало в каждом. «Это», — Мария Сергеевна так про себя и называла то состояние, в котором находилась она сама и которое так хорошо понимала в других.

У Стеши в жизни вышло наоборот — они жили вдвоем с матерью. Отец ушел в другую семью. Но ушел так просто и безоговорочно, словно умер. И они обе никогда не вспоминали о нем. А мать и сейчас работает на комбинате, и не едет к ним, Курашевым, потому что помнит свою судьбу — свекровиных рук дело, что осталась одна с дочерью и потому еще, что пока «и ноги ходят, и руки делают…», но, правда, теперь уж, наверно, приедет: стареть стала. Но, может быть, в самом тоне, каким Мария Сергеевна рассказывала, было что-то такое, что делало их прошлые жизни похожими одна на другую, словно и жили они по соседству и в одно и то же время решались судьбы их обеих. Стеша твердо, но недолго посмотрела в глаза Марии Сергеевны и увидела, как в них, устремленных к Стеше, распахнутых, что-то словно подтаяло. Да и сама Стеша с трудом проглотила комок в горле.

— Ты же не должна. Тебе домой пора. К папочке, мамочке. А ты тут с нами, с чахоточными, валандаешься…

Майор, не выпуская из руки бокала, ответил, глядя перед собой:

— Давай в госпиталь. Кровь есть. Три литра. Тебе повезло: отменена операция одному пилоту. Там тебя ждут. Вот так.

— Это жена Курашева?

На просмотре фильма он увидел ее еще раз — она была на сцене, а он не пошел туда и остался сидеть в первом ряду с Марией.

— Ерунда. Поздно, — резко ответила та. — Эти вещи надо делать от души, а не из…

— Костя, — позвала она сонным теплым голосом.

— И безусловно — быть?

Вспомнив о детях, Волков расстроился, ему припомнился полный горя и тоски взгляд Ольги, когда она была еще маленькой — лет восьми. Он возился с трехлетней Наташкой, подкидывал ее, тормошил — «летчицей будешь!» Ольга звала, звала его и не дозвалась. Он сам вдруг повернулся и увидел ее, маленькую, голенастую, худенькую, со взрослой серьезной тоской в глазах.

Мария вышла. Через минуту появилась младшая, Наташа. В синеньком халатике, из которого она выросла уже, тонконогая и глазастая. Но, глядя на дочь, генерал с дрогнувшим сердцем отметил и особенную стать и опасные ее глаза. И то, что волосы она собрала ленточкой на затылке, а не заплела в косы, как делала для школы, — взрослило ее.

Перейти на страницу:

Похожие книги