Пора было прощаться. А у Меньшенина было такое ощущение, точно он не все сделал, не все сказал, не все увидел, что хотел и что был должен. Он вспомнил свой вчерашний вечер в гостинице. Вечер тишины и одиночества. Внизу, на первом этаже, в ресторане, лихо работал оркестр. Но сюда, на четвертый этаж, звук едва доносился — приглушенный и облагороженный каменными стенами, устойчивой по старой моде мебелью и коврами. И горела одна-единственная настольная лампа, и никого не было более в большом двухкомнатном номере с окнами на центральную улицу. И на улице шел снег, от сумерек синий, теплый и настойчивый. Из окна была видна большая часть города, города, о существовании которого он прежде знал только номинально и в котором ничего очень личного, близкого для себя не предполагал.
— Мы никогда с тобой не говорили об этом, — полувопросительно, не заканчивая фразы, сказала Светлана.
Потом он пошел в кабину. Насыщенная рассеянным мерцанием от подсветки приборов, от неба — отсюда было уже видно зарю, — заполненная неповторимой, свойственной только кабинам самолетов рабочей тишиной, которая состоит из шороха, чуть слышного потрескивания, едва ощутимого свиста и запаха нагревшихся приборов, она вернула ему и ощущение времени, и чувство родства с этими людьми, буднично делающими свое дело.
— Ну, а к нему ты не поедешь?
Он сказал: «Маша. Прости — не позвонил, не мог… Как вы там? Как девочки?»
— Хорошо.
— Ты молодец, Саша. Ты даже не знаешь…
Даже самые мужественные хранили во взгляде надежду, они словно цеплялись за хирурга, это было жутко. Арефьев научился отводить глаза. А с Климниковым он не мог так вести себя. Но то состояние, в котором он сейчас находился, происходило и от другого. Арефьев вспоминал, как вел себя с Климниковым с тех пор, как узнал, что он болен. Этот человек был отрезан от него своим недугом, встал для него по ту сторону, где у Арефьева не было друзей или знакомых, там были только больные. Это помогало ему общаться с ними, облегчало ему знание об их скорой или нескорой, но все равно неизбежной гибели. И это же он избрал — не мог не избрать — в отношениях с Климниковым.
Нелька забыла, что ее руки испачканы, схватила Ольгу за локти, повернула к свету и засмеялась, закинув голову. И Ольга засмеялась тоже…
Он тихо вел машину по широкой щебенчатой дороге, и за ними клубилась невысокими клубами красноватая пыль.
Это у нее прозвучало так непосредственно, что Волков, не выпуская из объятий Ольгу, засмеялся…
Словно другими глазами увидела свой дом с игрушками, брошенными там и сям по чистому полу, с немногими, лишь необходимыми вещами, задела взором далекие-далекие горы с темной зубчатой каемкой тайги. И перевела дыханье. Точно оглянулась в пути, и светло на душе стало.
Мария Сергеевна принесла журнал.
— О чем, Михаил Осипович?
Каждое утро Мария Сергеевна откладывала в дальний ящик домашние свои неурядицы, как откладывают нерадостное и могущее еще потерпеть дело.
«Трудно быть старшей сестрой», — думала Ольга. Она уже жалела, что много наговорила Наталье. И она вспомнила с чувством раскаяния, как наливались слезами гордые Наташины глаза.
Меньшенин ходил широкой размашистой поступью, держа за спиной руки и нагнув голову. Но он, как показалось Марии Сергеевне, за несколько мгновений до того, как вежливый Арефьев назовет ему болезни и больных в очередной палате, сам находил самого тяжелого и уже не выпускал его из поля своего внимания. И он уже больше не оглядывал палату и слушал Арефьева, глядя куда-то мимо его золоченых очков.
— Пойдемте, пойдемте, — почти умоляюще говорила она, беря Курашеву за руку.
— Алексей Иванович, это вы правильно придумали — сразу к нам. Мы сейчас позовем Штокова и поговорим.
И Ольга пошла помогать девчатам убирать салфетки, мыть и кипятить инструменты.
— Понял, командир, — отозвался Рыбочкин.
— Спасибо, — сказала Стеша. — Большое спасибо вам.
— Ни черта! Ни черта! — вдруг резко сказала Нелька. — Выкарабкаемся! И потом разберемся, почему так было! Давай хлобыстнем.
— Не пугайтесь. За помин души хорошего человека Ионы Климникова. Земля ему пухом!
Меньшенин молча кивнул ему, пряча глаза, и отвернулся.
Когда они, пятясь, вышли из реанимационной, спросила уже спокойно:
— Во всяком случае — в девятнадцать лет я это буду знать точно…
— Возьмем машину?
— Неправда, — сказала она, приподнимаясь на локте над ним. — Ты думаешь. Я знаю, ты сейчас думаешь не об океане. Ты думаешь о чем-то хорошем.
— Да подвинься ты! Вырос на радость маме…
Ольга любила ее какою-то странной, мучительной любовью. Она видела и понимала Наташину стать, гибкость, гордую посадку головы, широкие плечи и узкие по-мальчишески бедра. Любила, может, оттого, что Наталья была похожа на отца. Удивительно похожа, словно ничего от матери ей не досталось, но массивный отцовский нос в Наташином варианте сделался точеным, очень тонким, как раз по лицу. И брови — словно крылья тяжелой машины, идущей на взлет, — хранили что-то юношеское, — наверно, такими они были у отца в мальчишестве.