Собственно, он шел к Марии Сергеевне, чтобы внушить ей, какую ответственность не только перед больными и близкими, но и перед самим делом она принимает на себя, что результат может не стать адекватным потерям и надеждам. Он пришел, чтобы сказать ей — для матери, для больных в клинике этот мальчик, который на их глазах двигался, играл, пусть неярко, пусть задыхаясь и синея, — живой и здоровый человек. Им нет никакого дела до научных открытий и прогнозов. И если он после операции погибнет в силу вторичных необратимых уже процессов в его организме, в их глазах навсегда погибнет великое дело врачевания.

Она стояла, едва не падая. Сквозь шерстяную рубашку, этакую черную с чуть заметным серебряным проблеском, грудь ее отчетливо проглядывалась. И серая светлая юбочка, суженная книзу, облегала почти мальчишеские бедра. И блестели на узких ступнях французские лакировки. Руки Аська держала за спиной — было понятно: нервничает и стискивает пальцы там. И лицо Аськи странным было — оно словно вытянулось и постарело, складочки у рта, и глаза чуть прищуренные. И столько в этом лице было требовательности и ожидания.

«Я стою у порога гостиницы. Здесь тишина от снега. И узенькая тропиночка между сугробами. Сейчас пойду — и скрип унтов будет слышен на твоей Грузинской — такая здесь тишина, хотя слышно, как техники пробуют турбины дежурной пары…»

— Да ночевал вроде, — негромко ответил Кулик.

— Ты что же это, служивый! Да ведь она вылитая мать. Эх ты…

Больше того — за эти пятнадцать лет научился (и не просто научился, а постиглось само собой) узнавать профессию человека издали. Золотопромышленника не спутаешь с элегантно-мужественным геологом или рыбака, осипшего на морозе, привычного к шаткой крохотной палубе сейнера «РС-300», других там почти что нет, отличишь за версту от монтажников со строящейся ГРЭС.

Барышев писал оттуда, со дна неба:

— Механик-водитель, — тихо поправил его Декабрев.

— Посмотреть хочешь?

— Давай, командир, пора! — сказал штурман.

Было время, совсем недавнее, когда он чувствовал, что теряет эту женщину — она уходила от него, уходила вся; не давались ему глаза ее — карие с золотым отсветом на самом их донышке, молодые-молодые независимо от ее возраста. И на пятидесятом году жизни он понял, что любит ее всю — от макушки до пяток, и горд тем, что все в ней: и поступь ее, и округлившийся стан, и посадка головы, в которой еще оставалось что-то девичье, — создал он.

Прошло много лет после того полета, и много раз он летал и этим и другими маршрутами, но из памяти все не выходил этот человек. Словно наваждение какое-то. А летел он, отец Светланы, — тогда уже отец — почти без копейки денег: все отдал, оставил дома — горько, с маху решась раз и навсегда… И за его плечами уже были и любовь, и тоска, и война — с грохотом танка, с дрожью рычагов и педалей фрикциона, с гарью и кровью. И институт. И еще одна странность была у него, отца Светланы — Дмитрия Софроновича Декабрева, — в воспоминаниях своих о давнем и недавнем прошлом он никак не мог расставить в хронологическом порядке — войну, любовь, женитьбу, рождение дочери, институт свой. Словно все это происходило сразу, может быть, такое ощущение было у него оттого, что все это он мог только условно считать минувшим, прошлым, что ли, а на самом деле — он и сейчас жил в том времени. А тем более тогда, в первом своем перелете через всю заснеженную Россию. Растерянное, смятое всем происшедшим с ними лицо жены возникало в его воображении ни с того ни с сего на фоне заснеженного поля перед Вислой — на фоне беззвучных (потому что звук помнить нельзя, а если можно, то — только во сне) взрывов — видимых ему через смотровой триплекс его тридцатьчетверки. И он тогда не мог отделаться от ощущения, что его тридцатьчетверка осталась на краю взлетного поля Шереметьева, возле самого бетона.

О чем она думала все это время? Она сама не смогла бы ответить точно. Сначала была ошеломлена. Потом стала думать о Нельке, потом о себе. Потом все это смешалось, переплелось — исчезло ощущение себя, времени, ощущение мастерской. Только снег и снег звучал в душе, вызывая что-то забытое, давнее, дорогое, как запах матери, как привкус каких-то давних, неизвестно уже почему возникших, но очень дорогих и светлых и горьких одновременно слез. Это было состояние, которого никогда еще Ольга не испытывала. Установился странный, непостижимый контакт двух людей. Ольге не мешали чужие глаза, не мешало присутствие другого человека и не мешали его движения — большие, широкие. Она с какой-то радостной мукой погружалась в это свое состояние, доверчиво открывая его перед Нелькой. А когда оно кончилось, Нелька четко сказала:

Перейти на страницу:

Похожие книги