— И мне казалось, что я очень серьезно, а главное — до конца думаю. И очень серьезно отношусь ко всему… Но вот портрет этот… Я никогда такой не была, не умела такой быть. Но я так хочу быть такой. Это — как открытие…
Он знал, что больше не переживет свою жизнь заново с той же тщательностью, как по дороге сюда, — наконец-то она, эта его жизнь, выровнялась. Срослись в единое целое разрозненные события и мысли, и он даже представлял, что скажет ей, Анне, когда войдет в свой дом через полтора часа. Когда она поднимет на него свои огромные, полные тревоги и любви глаза, он скажет ей… Нет, он еще не знал этих слов. Он знал, что скажет, но не знал, какими словами. Может быть, и не нужно будет говорить о том, что не нежная жалость гнала его к ней над земным шаром, а простая жажда увидеть ее, что теперь для него совместимы два женских лица — ее лицо и лицо дочери; что все нормально теперь, он знает цену ее терпению, что самой большой тревогой его сейчас была тревога, страх, — да, даже страх, что это ее терпение и стойкость именно сейчас, в эту секунду, иссякнут и что никогда еще в жизни он так не боялся опоздать.
— Тебя никто не торопит. Сколько угодно… Я передам Артемьеву. Но сейчас ты не уходи сразу. Я должен представить тебя маршалу.
«Чайки» вкатились в лес — тоже прозрачный, с дубами и березами, с водой в бочагах. Лес кончился неожиданно, как кончается суша на берегу океана, и открылось бетонированное поле. Это был аэродром — видны были и КДП, и канониры, и здание, похожее издали на маленький аэровокзал из стекла и нержавеющей стали. Только обычной для аэровокзала башенки над зданием не было.
Услышав шум автомобильного мотора, Поплавский пошел вниз, натягивая на ходу фуражку и проверяя ребром ладони, правильно ли сидит она.
В тот день Барышев не поехал вместе со всеми в гарнизонную гостиницу. Он долго бродил по округе, за аэродромом, измок от росы, промочил ноги в бочажине, где-то оступившись. И когда вернулся в гостиницу — там уже все спали. Только Чаркесс, сидя на перилах крыльца, курил впотьмах.
В сердечно-сосудистом отделении все будто бы шло по-прежнему. И тем не менее что-то изменилось — не в распорядке, не в ритме работы, тут все шло по-прежнему: конференции, обходы, хлопоты по будущему ремонту, операции — комиссуротомии, обследования. И все же какое-то напряжение реяло в атмосфере. Чаще появлялся Арефьев. И был он более замкнут, чем до визита Меньшенина. Его вальяжность вроде бы потускнела. И врачи видели в нем все чаще усталого, пожилого и вообще-то не очень стройного мужчину. Казалось бы, это новое должно было бы сделать его понятнее для окружающих. Однако получилось наоборот. Чем проще он становился внешне, тем заметнее было его истинное отношение к ним.
Вышел распаренный и умиротворенный. Еще раз зашел в бокс — на машину глянуть. Как, мол, «ЗИЛок» выглядит со стороны в новой резине. А повод для себя, чтобы еще раз заглянуть в бокс, придумал совершенно постный и практический: не оставил ли ключей на полу — уведут. Накачанные баллоны на марке — это и на глаз видно. А может, еще и от усталости уходить не хотелось. Медлил. Потом все же вышел. Пересек двор, ощущая прогретым телом, лицом, губами свежесть позднего осеннего вечера. Несмотря на то, что и земля во дворе была убита колесами тяжелых машин, и вся она была в пятнах, что еще не успела остыть после долгого и трудного дня, несмотря на то, что автоконтора находилась почти в центре большого города, вдруг повеяло, потянуло слабо, но властно, томительно вызывая в душе что-то давнее, смутно-близкое — запахом леса, палой листвы, свежести какой-то необъяснимой. Кулик остановился, не доходя десятка метров до проходной, ловя это всем существом, словно превратился в какую-то невероятную антенну. Даже глаза прикрыл.
— Петя, позови второго, — сказал он по СПУ — самолетному переговорному устройству.
Никакого личного отношения на этой земле у него еще не было ни к кому, кроме Гнибеды и Андрея. И к Толичу у него не было еще ничего в душе. Но Кулик не вышел из машины, пока Толич не спрятал свой термос. У него самого ничего не было. И все пожитки умещались в небольшом чемоданчике здесь же, за спиной сиденья. А у Толича были, видимо, дом, жена. У него, наверное, есть и дети. И вообще — эта земля его. И он, вероятно, вправе быть таким, каков он есть, и так вот вести себя. Но Кулик усмехнулся — зато он, Кулик, независим. И может послать всех сразу и по отдельности к чертовой матери. А Толич — не может. Эта мысль словно придала ему силы. И он еще подумал, что напрасно чувствовал себя школьником, держащим экзамен. Пусть бы Толич пер себе. Но что сделано — сделано. Испытал себя и машину. И это даже хорошо.