Проснулся Курашев ночью. В комнате было светло от луны и от снега за широким окном. Он осторожно встал. Жена его, обнаженная, лежала на правом боку, чуть подогнув ноги. И она показалась ему настолько прекрасной, что он с сожалением прикрыл ее одеялом, скомканным в ногах.
— Нет, Витенька. Кто посмеет меня обидеть!
Все трое сейчас были отделены друг от друга тем, что думали, тем, что переживали. И разговор этот не помогал им, а, наоборот, затруднял взаимопонимание.
Он жил эти трое суток молча, ни разу не разомкнув рта, ел, когда чувствовал, что хочет есть, пил, когда испытывал жажду, — вода была во флягах убитых солдат, и еду — сухари и консервы — тоже находил здесь в вещмешках и на земле: немцы перетрясли их имущество. И он спал в пулеметном окопе, где уже не было пулемета и пулеметчиков, даже мертвых, а остались только пустые пулеметные ленты да гильзы. Перед линией обороны, которую занимала рота до своей гибели, маячили два немецких танка, черных и неживых, с открытыми люками, с коробчатыми башнями, развернутыми почему-то в разные стороны. Но пока он хоронил своих, пока не прошли трое суток, Алексей Иванович не думал ни о немцах, ни об их сгоревших танках: сам не знал почему. И вдруг он понял, что теперь пора увидеть и эти танки. Он пошел к ним. Танки были мертвы. Они сгорели. Все внутри у них и снаружи выгорело, обгорело и заскорузло. И веяло от них уже остывающей вонью сгоревших металла, резины и взрывчатки и еще чем-то таким, о чем не хотелось думать.
Не доезжая до бетона, она остановила машину, сошла и медленно двинулась вдоль полосы. Ее было хорошо видно. Мотоцикл работал, но Стеша, видимо, не собиралась скоро уезжать. Кто-то отправил к мотоциклу солдата на велосипеде. Трава доставала чуть не до ступиц, велосипед петлял. Солдат положил его в траву и пошел дальше пешком. Было видно, как он вынул ключ из замка зажигания и, стоя у мотоцикла, смотрел вслед женщине.
— Замуж выхожу я, мам…
— А в Лужники-то съездите, не пожалеете.
— А… — поморщился он.
— Я должен ехать…
Наташка принимала это как должное. Поле, на котором они работали, возвышалось над всей окружающей распаханной землей, словно вершина застывшего океанского вала. И эти сырые поля кругом, и пламенеющие желтым, красным, оранжевым и даже зеленым — от сосен и кедров — сопки за ними, и небо, бесконечное, глубокое, с легкими прожилками облаков, словно следами высотных самолетов, породили в ней какую-то радостную острую тревогу, похожую на ликование.
Потом Нелька резинкой убрала кое-что лишнее — и стало еще лучше.
— Нет.
Они взлетели парой. Барышев держал машину безукоризненно.
— А знаешь, это все-таки неплохо, что сейчас нам трудно: что-нибудь настоящее и выразится. И потом станет ясно, кто живет лишь для себя, кто — для людей, кто — просто дубина от необразованности. Понимаешь, в искусстве рождается истина. Сейчас, на этом вот перегоне. А потом придет такое, что каждая вещь будет нести откровение. А это — начало, эскиз пока что. — Нелька кивнула на холст: — Смотри… Хочу на улицу, к людям хочу, в шум.
— И мне… — повторила она и умоляюще добавила: — Хоть капельку.
— Видишь ли. У врача нет своих и чужих больных. Не должно быть… Есть свое место работы.
— Возьми. Я сигарет не курю. А папиросы в нее не лезут.
Потом, когда появились в ординаторской хирурги, она поняла — «кончилось». И только подождав еще несколько минут, пошла в операционную. Сашок дышал уже сам. Санитарки прикатили тележку с нагретой постелью — в реанимационной Сашка́ так и перенесут в этой теплой постели на высоченную жутковатую от всех своих винтов, ручек, сочленений и подъемников функциональную кровать.
Она протянула из окна кабины руку, Сашка тряхнул ее. Машина двинулась. Тут, сразу от фермы, был поворот. И вышло так, что когда она оглянулась, то увидела Сашку. Он стоял, чуть расставив ноги, и косо и стремительно уходил назад. Шофер с места взял хорошую скорость.
На лестничном марше Ольга вдруг остановилась. Артемьев сказал:
Уснула Мария Сергеевна под утро…
Она поняла сейчас Барышева — странного человека с неба. Он и Москву воспринимал как единое целое, большое — такой, какая она есть на самом деле, а не такой, где жила она, Светлана. Светлана вспомнила и бабушку. И стало горячо щекам. И она приложила к лицу ледяные пальцы. Потом сказала:
Военный круто повернулся к карте, указка со стуком уперлась в нее. И чуть отклонившись назад, чтобы полковник мог видеть, куда он показывает, сказал так же резко и отрывисто, точно испытывал личную неприязнь к полковнику.
— Миша, — сказала жена. — Я почти трое суток не спала. А завтра у меня снова трудный день. Трудный и интересный. И важный. Мы еще поговорим с тобой обо всем… И нам нужно поговорить.
Ольга в плаще, в туфельках, причесанная, чтобы идти на демонстрацию, подошла и села напротив этой тужурки. Она долго смотрела на ордена и на Золотую Звезду над ними и думала, что он уже привык к орденам, привык к себе такому, каков он есть. Она провела ладошкой по холодным орденам. И они тонко звякнули друг о друга. Он знал, чего хотел, знал, кого любить, и знал за что…